Когда проводили вас и вернулись, его хотели выбросить: такой был ржавый, неказистый, лежал в хламе на выброс. Но я его взял‚ и вот мы уже приятели. У кого собачка, а у меня ножик.
Его нормальное состояние быть ржавым, поэтому перед употреблением надо протереть‚ и чудо заключается в том, что ножик должен был уже стереться‚ уйти в ржавчину‚ но такого не произошло.
В этом что-то есть, но я еще не догадался – что..."
И через годы:
"Всё забываю спросить. У меня был ножик: такой удобный‚ всегда ржавый‚ из простого железа. Здорово резал, а потом куда-то исчез: я всё перерыл. Нож странный: сколько его ни точил‚ никак не убавлялся.
Не появился ли он у вас? От такого всякого можно ожидать..."
P.S.
Пока сочинял эти истории, скис холодильник, который купили по приезде.
Не погуживал больше, не холодил, возвышаясь мертвой громадиной, – пришлось поменять на новый.
Утешило ли это хозяина квартиры, в одноразовом его существовании?
Не сказал бы.
Я был задуман…
…существом компанейским.
Так мне теперь кажется.
Чтобы устремляться к себе подобным. В споры и откровения. В надрывы чувств и озарений. В выдох усталости и довольства конца дня.
Как этого недостает!..
Жизнь провел в одиночестве за столом. Утягивало в работу, словно в самого себя. Когда выныривал без труда, когда вытаскивали со скандалом.
Жену тоже можно понять.
– Опомнись! – взывала. – Выгляни в окно. Мир вокруг – упустишь его!
Чем же я виноват? Ну, чем? Спрашивайте с того, кто поселился в моих одеждах…
Сижу за тем же столом.
В комнате под крышей.
Смотрю в окно на высоченную раскидистую пальму перед домом, словно в Аравийской пустыне.
Со стены взирает на меня Франц Кафка – работа художника Гавриила Гликмана.
Взирает строго, испытующе, глазами огромными – в поисках фальши, зазнайства, небрежения. Словно желает вымолвить:
– Всё дело в мгновении. Оно определяет жизнь…
Мне подарили его в Москве, точнее, отделались с облегчением: не смогли жить и лукавить под неотрывным испытующим взором.
Мы с ним уживаемся. С Кафкой Гавриила Гликмана.
В крыше над головой окно. Выпуклое. Из пластика, должно быть.
Ворона усаживается на него, смотрит на меня сверху вниз. Не осуждает и не поощряет.
Я ей любопытен. Любопытен человек, который стареет изо дня в день в пыли писаний, жизнь затолкав под обложки.
– Жалко терять время, – говорю ей.
– Зачем оно тебе? – говорит она.
Ворона со мной уживается. Я уживаюсь с ней.
Она мне тоже любопытна.
Слева, со стены, смотрит вдаль, прозревая "наважденье причин", ему уготованных, – еще одно творение Гавриила Гликмана.
В тюремной полосатой робе.
На таком лице не проявиться улыбке. Улыбку уже убили, лицо пока живо.
Тоже с огромными глазами.
Надпись понизу, позднего периода – "Человек в пижаме", чтобы не придрались на таможне при выезде.
Человек этот – Осип Мандельштам, не иначе.
О, вещая моя печаль,
О, тихая моя свобода
И неживого небосвода
Всегда смеющийся хрусталь!
Под его портретом глядит на меня Миша Танич.
С обложки своей книги – рубаха нараспашку.
Тоже поэт, друг незабвенный.
Поэтам не пристало считаться рангами, чваниться не пристало (о завистниках – умолчим).
Стихала к вечеру жара.
Слетали бабочки с левкоя.
Была навеки – та игра!
Вы тоже помните такое?
На грустных проводах собрались напоследок приятели, стали выяснять, кто первым завел с нами знакомство, но друг незабвенный рассусолиться не позволил.
– Пустой разговор, – сказал. – Поговорим лучше о том, кто первым их забудет.
Брат написал из Москвы: "Судьба редко дает таких друзей, которые настолько тоскуют, что в состоянии заказать телефонный разговор с заграницей. Тут дело не в деньгах‚ разошлись интересы потихоньку. У каждого своя шерсть и свои блохи…"
А Кафка Гавриила Гликмана взирает испытующе, как втолковывает:
"Начиная с определенной точки, возврат уже невозможен. Этой точки надо достичь".
Такое и мне известно.
Поскольку достиг.
А ворона чистит клюв о мое окно и даже не подозревает, что прикнопил ее к странице, бабочкой на булавке – чертово мое занятие.
Не распознать пророков…
…в своих отечествах.
Запрятались – не отыскать.
Чьи слова раскрывали реалии, скрытые от непосвященных, горькие порой, тревожащие, за что пророков убивали, сберегая в веках их погребения, чтобы было куда приходить, вымаливать у кого милости-утешения.
Пророков больше не убивают – незачем. Избавляются от сочинителей, неуемных ниспровергателей, раскрывающих те же реалии, колкие, раздражающие.
– Это ты к чему?
– Всё к тому же…
Висят под крышей офорты Юрия Селиверстова, два офорта на одну тему, зеркально отображенные.
"Первородный грех".
Один купил у него, второй получил в подарок перед отъездом.
– Иерусалим увидишь… – сказал, и не тоска, нет, не тоска – неутолимое влечение к недостижимому слышалось в его словах.
Проживи он подольше, ходил бы по Старому городу, по улицам его и храмам – этого было не дано. Лишь у меня под крышей, на двух триптихах, Юрий Иванович Селиверстов.
Натруженная ладонь сеятеля, одна лишь ладонь, рассыпающая зерна по иссохшей, безводной земле: "В поте лица твоего будешь есть хлеб…"
Материнская ладонь с прижатыми к "груди" пальцами, словно баюкающая младенца: "В муках будешь рожать детей…"
И посреди каждого триптиха – Древо познания добра и зла с переплетением корней; ладонь изножьем его ствола, обращенная к небу с мольбой о прощении, змей-обольститель в ветвях Древа с яблоком во рту. "За то, что ты сделал это… будешь ползать на чреве твоем и прах будешь есть все дни жизни твоей…"
Селиверстов любил повторять: "Кто жить не умел, того помирать не научишь".
Прожил быстро, коротко, чрезвычайно полновесно, и ушел мгновенно, на взлете сил.
А на стене напротив, под той же крышей – иная гравюра, словно разместились они по библейской хронологии.
Мартин Туроф, восемнадцатый век. "Переход через Чёрмное море".
"Подними посох свой и простри руку свою над морем, и рассеки его, – и пройдут сыны Израиля среди моря по суше…"
Моше (Моисей) на берегу с поднятыми руками.
Вздыбленные волны в гребешках пены.
Проход между ними, и по нему, вслед за огненным столпом до Небес, движутся несметные людские потоки.
Случилось это в 2448 году от сотворения мира; фараон кинулся в погоню во главе пеших и конных воинов, с сотнями боевых колесниц, но волны сомкнулись и поглотили его войско.
– Владыка мира! – славословили пока что ангелы. – Бог воинств! Помогающий‚ спасающий и защищающий!..
– Замолчите! – возгласил Единый‚ Великий и Грозный. – Творения рук Моих погибают, а вы хвалу Мне поете?..
И если продолжить ту же хронологию, карта 1832 года, изготовленная в С.-Петербурге, – тоже у меня под крышей.
"С означением древних пределов XII колен Израилевых".
Святая Земля, протянувшаяся вдоль Средиземного моря. Наделы двенадцати колен, и отдельно, в углу карты, Старый город, Сион, гора Мориа.
Прислал карту незнакомый человек из Германии. Из дома для престарелых. Слушал, должно быть, мои передачи по радио.
"Вам, – написал, – может пригодиться…"
А возле нее, тоже на стене, карта для охотников и рыболовов Московской области, – вон куда жизнь занесла, за какие пределы библейской хронологии.