Обе прелестницы, танцорки недавно открытого публичного театра, в его директоре, господине Сумарокове, души не чаяли. Писал-то он для театра трагедии, но после каждого увесистого и слезливого действа полагалось давать и небольшую комедию, и танцевальный дивертисмент. Или же танцевальную пьесу — про Амура и Психею, про суд Париса, про рождение Венеры. И, понятно, Анете хотелось быть как раз Психеей или Венерой, а не одной из дюжины нимф с гирляндами.
— Да как же сочинять-то? — развеселился Александр Петрович. — Ногам слов не полагается! А какие тебе антраша отбивать — это пускай мусью Фузано придумывают, на то его из Италии выписали.
— Этот придумает! Такую прыготню развел… — изъявила неудовольствие товарка Анеты, полненькая, но с поразительно стройными ножками Лизета. — И вертеж непрестанный, и суета бестолковая, а прежней тонности в танце уж и нет.
— Тебе бы все в менуэтах плыть, как при покойной государыне, — сделал легонькое такое внушение Александр Петрович. Намекнул, что ему более по душе новые итальянские веяния.
Гостьи несколько обиделись и укрылись за веерами. Андрей Федорович, скосив взгляд, видел только верхушки напудренных причесок, а о чем перешепнулись — не услышал.
Вольно же им обижаться, подумал Андрей Федорович, Сумароков дело говорит. И еще раз глянул — и встретил мгновенный взгляд Анеты.
Не первый это был взгляд такого рода…
К вниманию прелестниц Андрей Федорович привык — даже не обязательно было даме видеть его лицо, хватало услышать голос, чтобы возникали любопытство, тяга, прочие нежные чувства. Но Анета, бойкая, норовистая, что видно было и на сцене, но Анета!..
Как он притянул ее на незримой ниточке своего волшебного голоса, так она приковала его взгляд своим танцем. И тут уж ничего не поделаешь — дал ей Господь говорящие руки, говорящее лицо, говорящие глаза… Если бы он для нее оставался лишь голосом, а она для него — далекой фигуркой на разубранной сцене, было бы лучше для обоих. Но она сама искала встречи, и то, что брала с собой подругу, никого не обманывало.
Потому-то на душе у Андрея Федоровича было смутно.
Женившись смолоду и искренне любя жену, дожив примерным мужем до тридцати лет, уж настолько примерным, что даже батюшка на исповеди перестал про стыдное спрашивать, он сперва честно считал, потом принялся себе втолковывать, что его с Анетой двусмысленные беседы — лишь принятое в свете маханье, и, коли на то пошло, ведь не он за ней, а она за ним машет…
— Ты Лукиановы беседы читал? — спросил Александр Петрович. — Так я то же самое задумал на русский лад написать.
— Римские разговоры — на русский лад?
— Ну, не совсем на русский… — Александр Петрович, гоняясь за метким словом, даже прищелкнул пальцами, но слово не шло на ум. — Для нашей словесности разговоры мертвых…
— Я от тебя падаю! — воскликнула Анета. — Вот ты уж и в разговоры с мертвецами пустился!
— Не я — Лукиан! Вот представь — померли господин со слугой, на том свете очнулись, а еще того не разумеют, что они…
— В раю, что ли? — спросил Андрей Федорович.
— В аду! — поправила Анета. — У вас, у сочинителей, все господа нехороши. Куда же господину, как не в ад? А слуга — за ним.
— Да то-то и оно, что у Лукиана не рай и не ад, а Елисейские поля, — объяснил Александр Петрович. — Там, поди, иного дела душам нет, кроме как беседовать. Или вот я задумал, как там медик со стихотворцем встречаются…
— Куда как ты славен, монкьор! — перебила Лизета. — Да ты уморил меня!
И расхохоталась зазывно.
Анетина подружка всячески показывала, что неравнодушна к господину Сумарокову. Он подозревал, что на решительный приступ она не ответит отказом, но воздерживался — танцовщица жила с неким графом, который, проведав, распорядился бы попросту — подкараулить господина сочинителя поздно вечером да и попотчевать палками, дабы впредь был умнее.
— Ты, друг мой, ври, да не завирайся, — серьезно сказал Андрей Федорович. — Нам с тобой Елисейских полей не полагается.
— Да будет тебе проповедовать! Никто у нас нашей православной веры не отнимает, и сочинительство ее не поколеблет. Вон ты про Амура и про Венеру поешь — так что же, это грех? А наутро ты уж в храме Божьем на литургии поешь — так и то ведь не подвиг! Тебе за твое церковное пение деньги платят.
Осадив таким образом Андрея Федоровича, Александр Петрович продолжал толковать о сатире, которую он преподнесет любезной публике под видом разговоров с того света.