Когда адмирал, получив от Совета министров предложение отречься в пользу Деникина, а от союзников — принять охрану чехов, изъявил на это сомнение, он и председатель Совета министров предоставили солдатам свободу действий. Многие ушли. Солдаты были по преимуществу уроженцы Европейской России и Приуралья. Но многие, побывав в городе, вернулись обратно.
— С совдепом служить не хотим, — заявили они, — там всё то же, что было у красных.
Сходили в город и некоторые офицеры. Они интересовались, какая участь ожидает их.
— Каждый получит назначение по заслугам, — был ответ. После такого разъяснения желающих оставаться не оказалось.
К моменту принятия охраны чехов в поезде Верховного Правителя было достаточное количество вооружения; и адмирал, если бы ему предоставлено было продвигаться вперед, мог бы вполне положиться на свои силы. Но, согласившись на чешскую охрану, привыкший к благородству и верности данным обещаниям, адмирал отклонил предложение преданных офицеров припрятать пулеметы и согласился на полное разоружение.
Из своего поезда адмирал перешел в вагон второго класса под флагами: английским, американским, японским, французским и чешским.
Адмирал взял с собою из поезда всего восемьдесят человек. В коридорах его вагона часто грелись солдаты его конвоя. Всегда простой и доступный, адмирал любил их и был близок со своими конвойцами.
Поезд, в составе которого находился вагон Верховного Правителя, благополучно прибыл на ст. Иннокентьевскую, находящуюся у самого Иркутска.
В Черемхове поезд встретила толпа человек в двести-триста, причем большинство было не вооружено, но настроение толпы было явно враждебным.
Никому из вагона не разрешено было выходить. О чем говорили чехи с толпой, неизвестно, но только поезд благополучно двинулся дальше.
По прибытии на Иннокентьевскую чехи не скрывали, что поезд дальше не пойдет. Один офицер в штатском пробрался в город. Когда он возвращался обратно, поезд был уже окружен «серыми», как иногда называли эсеров. Никого не пропускали. Офицер, одетый под проводника, прошел в поезд и обратился к чехам с вопросом, когда тронутся дальше.
— Дальше не повезем. Раз ушли из вагона, так лучше не возвращайтесь.
Об этом сообщено было генералу Занкевичу, генерал-квартирмейстеру при Верховном Главнокомандующем. Генерал переговорил с адмиралом и, собрав вещи, вышел с ними из вагона, объяснив свой уход намерением снестись с генералом Жаненом.
Адмирал не раз в дороге говорил, что у него есть предчувствие предательства, но это предчувствие не могло все же подавить в нем веру в человеческое благородство. Предательство, казалось ему, было бы слишком низким.
Когда помощник чешского коменданта вошел в вагон и заявил, что адмирал выдается иркутским властям, Верховный Правитель схватился руками за голову, и у него вырвался вопрос:
— Значит, союзники меня предают?
Но сейчас же он овладел собою.
Адмирала и Пепеляева повезли в тюрьму в первую очередь. Через Ангару их вели пешком. На городской стороне ожидали автомобили. Остальных отправили в тюрьму на следующий день. Отправили всех, даже женщин.
На вокзале не было ни толпы, ни войск.
Решение выдать не было вынуждено неожиданно создавшейся обстановкой; оно было, очевидно, принято заранее.
Японцы, находившиеся на вокзале, проявили большое любопытство к происшедшему, но не принимали в нем никакого участия.
Насколько слабы были силы народно-революционной армии на вокзале, показывает, между прочим, и то, что нескольким офицерам удалось выбежать из вагона, пробраться в соседние поезда и скрыться.
Минуты сомнения
Политический Центр торжествовал. Ему передано золото, он будет судить Верховного Правителя, население довольно.
Когда я читал «манифест», грязную, бездоказательную ругань, сердце забилось было нервно и злобно, но лишь на момент.
Можно ли сердиться, имея дело с таким врагом? Бутафория, скрывающая убожество и рубище. «Манифест» — и стиль подпольных, дурного тона, воззваний, напоминающих лай из подворотни.
Но подкралось все-таки сомнение. Народ ликует. Может быть, и вправду мы творили только зло, может быть, мы действительно были не правы, когда заставляли народ вести борьбу, быть может, с нашей стороны было преступно вести борьбу в Иркутске, не сдать власти Политическому Центру?
В самом деле, мы не могли ликвидировать Семенова, Калмыкова, Розанова. При нас происходили жестокие расправы с восстававшими крестьянами, сжигались деревни, производились расстрелы без суда. Ведь все это правда. Мы допустили хозяйничанье в стране чехов, которые не жалели русского добра. Может быть, мы действительно изменили народу и изменили родине?
Вот пришел Политический Центр, близкий рабочим и крестьянам, и все беззакония сразу прекратятся, иностранцы уйдут, прекратится ужасное кровопролитие.
Зачем же мы так упорно сидели, почему не сдали власти, искусственно затягивали борьбу и даже радовались (зачем это скрывать?) появлению семеновцев и японцев.
А армия? Ведь она еще существует. А офицерство, которое так много выстрадало, из которого только ничтожная часть далека от народа, а громадное большинство вышло из него же, среди которого так называемых «царских генералов» десятки, а революционных офицеров сотни. Что с ними было бы? Какое право имели мы, министры только по названию, а в действительности только техники, помогавшие армии по гражданской части — какое право имели мы игнорировать Каппеля, Пепеляева, Войцеховского, этих народных вождей, не хотевших сдаваться?
А ижевцы и воткинцы? А казаки-оренбуржцы, уральцы, сибиряки, составлявшие всю третью армию? Как же можно было требовать от правительства, чтобы оно изменило этим убежденным борцам против большевизма? Нет, во сто крат была бы позорнее измена этим войскам! Тяжесть ответственности не на тех, кто защищал власть, а не тех, кто принес ей смерть, а армии предательство.
Но, может быть, армия заблуждалась и были правы господа из Политического Центра, что незачем было воевать, что с большевизмом мог быть заключен мир, и самая армия уже была бы не нужна?
Нет, этого не могло быть. Ошибались не мы и не армия. Большевики хуже Семенова, Розанова и даже Калмыкова, и Политический Центр обманывает народ. Ликуют не свободные, а обманутые. Они приобрели не мир, а рабство. До сих пор они воевали и защищались. Теперь они будут беззащитны. До сих пор они были сыты и одеты, теперь будут голодны и будут ходить в рубище. Они имели отдых, теперь будут лишены и сна, и радости, их мысль будет убита горем, нуждой и непосильным трудом рабов, закованных в кандалы.
Нет, прочь сомнение! Мы были правы. С большевизмом не может быть мира, при большевизме не может быть свободы. Народ проклянет не нас, а тех, кто его предал большевикам.
В предчувствии надвигающейся грозы бегут все иностранцы, бегут чехи, всё стремится прочь, подальше от большевизма, с омерзением, какое испытывают к проказе, с ужасом, который внушает чума.
Чехи предсказывали, что однородное социалистическое правительство — абсурд. Они лучше других иностранцев знают, что нужно Сибири, и если есть иностранцы, которые надеются, что через Политический Центр лежит дорога к истинной демократии, они скоро убедятся в противном.
Мы были правы, когда защищались, мы были во многом виновны, но не тогда, когда проявили твердость и не сдавались, а тогда, когда проявляли безволие и недостаточно твердо нападали.
Так думал я, сидя в гостеприимном убежище, в дни торжества иркутских заговорщиков.
ГЛАВА XXVIII
УРОКИ ИНТЕРВЕНЦИИ
Чехо-словацкое войско покинуло Сибирь, где оно в течение двух лет делало и свою, и русскую «историю». Эта история полна захватывающего интереса и поучительности. Чехословацкие силы, организованные, дисциплинированные и культурные, за все два года занимали в Сибири исключительное положение. Все время русское население напряженно следило за тем, что делают чехи, все время оно надеялось, что чехи, которые положили начало освобождению Сибири, помогут и закончить его. К чехам относились сначала не как к иностранцам, а как к «братьям»-славянам.