«А остальное все — дрянь.» И это была правда.
«Он так вот, пока не сердит — ничего-себе, как есть дворняга!» — продолжал кавалер, — «а вот, не хотите ли, будет наступление?»
«Сибирлетка! Смирно! Слушать команды: тра-та, тра-та, тра!» — кавалер пробарабанил на язычок колонный марш — и придержал пса за загривок. И вдруг шерсть на собаке поднялась вихрами и ощетинилась, нос сморщился как голенище, глаза засверкали и волчьи зубы его защелкали с пресердитым рыком, всхрапом и ворчаньем.
— «Дер-тейфель! Дьявол!» — бормотали немцы, и поотступились немножко. Нельзя было и узнать покорного пса, он глядел свирепым волком и рычал все время, пока его держали за загривок.
— «Отбой!» — скомандовал солдат — и страхи пропали, собака, как собака, только хвостом помахивала.
— «Дер-тейфель! Шорт возми, кароши, ошен чутесны зобак!» — с удовольствием говорил хозяин, порядочный, должно быть, собачник.
А кавалер еще больше поддержал честь Сибирлетки: «Да, не совсем дрянь: клочья полетят, весь изорвется в тряпку, а уж пардону у него нет! И раздобрейший пес, при этом: вся рота — мало того — весь полк и вот как любят его! А уж за драку не прогневайтесь хозяин: он тоже по солдатскому обычаю, любит сразу „оказаться“».
Немец нисколько не гневался за драку и разумеется, нисколько не понял, что это за обычай такой — «оказаться.»
— «Вас ист дас — окасацся! Зашем окасацся!» — допрашивал он, и солдат повел такое объяснение:
«Вот извольте-мол видеть: коли солдат вновь поступает куда-нибудь, в роту ли другую переведут его, или просто на новую квартиру, так ведь его там никто не знает, что он за человек, добрый или худой — понимаете хозяин?»
— «Поймаю!» — отвечал хозяин.
«Ну так извольте видеть: хороший и откровенный солдат, как только поступит куда-нибудь вновь, так сейчас же и „окажется“. То есть окажет себя, какой он такой: не станет морочить людей, а действует без хитрости: например, испивает он — ну сейчас же, — возьмет да и трик! И тринкнет, выпьет то-есть, порядком, знайте, мол все — я пью! А во хмелю каков — сами замечайте! Понимаете?»
— «Миношко понимаю!» — отвечал немец, кивнув головой.
«Тоже самое, если гордость человек имеет или грубость, — так то же: при первой оказии взял да и сгрубил кому следует. Или другая какая-нибудь худоба в нем есть — сейчас же ее наголо и выставит при случае. Хоть бы и отстрадать пришлось за то, а все же лучше, чтоб люди знали: вот-мол я какой! Ведь известно, и хороший человек — не без греха, да только лицемерить не любит, не введет никого в обман, а выкажет себя сразу: характер у меня такой-то! У меня есть прореха, — гляди! Я, говорит, могу сдурить, а дурю я вот как. — да и сдурит тут же, как сумеет.
Ну вот это и значит „оказаться“ — ферштей?»
— «О, да, ферштей!» — уверял немец.
— «Ну-с, сударь мой, и Сибирлетка тоже не любит, чтоб ему, так сказать, наплевали в кашу — вот он вашему рыжему Мухамету и оказал себя: знай мол наших! Не задевай, а то кранкен будешь! Теперь ферштей?»
— «О-о, я-a, ферштей, ферштей!»
Оправдал кавалер таким манером буйный поступок Сибирлетки на новоселье и скомандовал «оказавшемуся» псу — марш на место! — Сибирлетка носом отворил дверь, и в сенях, повертевшись в уголку, залег со вздохом, уткнув морду себе под брюхо. — А со двора все еще слышалось жалобное завыванье.
Кавалер тоже хотел отдохнуть; хозяева вышли из комнаты и притворили дверь. Но любопытный мальчишка Миккель все поглядывал в щелку, и видел как кавалер снимает с себя шинель, тоже по новому способу — зубами. Разумеется, шалуну понравилось и это. — Быть ему с другой шишкой на лбу.
Чтобы успокоить всех храбрых, поставили миску чего то хорошего и теплого Сибирлетке; рыжему, воющему воеводе бросили кость — везде стало тихо.
Добрый, старый хрыч — сон, невидимо спускающийся в тишине ко всем истомленным, посетил и наших странников. Тихо, беззвучно, как мать над спящим младенцем, словно посыпая легкими цветами маку и хмеля, навевал он сладкую дремоту: спи мол трудящийся человек, забудь все — отдохни!..
И захрапел кавалер разбитый; да и Сибирлетка почтенный задал по своему собачьему способу тоже важнейшего храпака.
Крепко спал кавалер. — Но, по временам, отрывисто взмахивал он больными руками, хмурил свои густые брови и сердито вздувал щетинистые усы. Виделось ему во сне что-нибудь гневное, злое: ломил француз с англичанином вперед вострыми штыками — что ли, аль каких-нибудь 15 тысяч турок с радостным страхом окружили полк его, — как это было, например, при Четати, где устояла горсть бесстрашных, погибала и не погибла, а штыком и грудью пробилась сквозь всю, густо-осыпавшую ее, магометанскую саранчу… Да и Сибирлетки что-то сильно подергивал во сне ногой, и взлаивал себе под брюхо, словно обругивая эти тысячи бесславных трусов за смерть богатырей, которым он служил по всей собачьей верности и преданности.