Шагов за 50 от квартиры Сибирлетки вся толпа остановилась; только Фриц, да еще два-три пострела пошли вслед за Миккелем и остановились близ крыльца. Миккель вошел в сени и начал звать Сибирлетку: пес спал смачным сном, но мальчуган разбудил его и разными хитростями и ласками таки вызвал из пригретого угла. Толпа детей глядела во все глаза на крыльцо, и с трепетом ждала появления зверя. Уж некоторые начали поговаривать, что собака не послушается такого сопляка, как Миккель, уже хотели подойти поближе… Вдруг на крыльцо высунулся с Миккелем Сибирлетка: он поглядел направо, налево, сел, почесал ногой ухо.
«Хотите я забарабаню?» — закричал Миккель. Толпа маленько шелохнулась, а тут как на грех, Сибирлетка по собачьему обычаю, спросонья потянулся, задрал морду и громко зевнул, открыв пасть так, что хоть считай все его волчьи зубы.
«Съест!» — крикнул какой-то сорванец — и вся ватага с воплем и плачем ударилась в ноги! Кто-то упал в грязь, на него другой, на другого третий и вдоль улицы поднялся такой плач, рев и тревога, что из многих домов повыскочили испуганные немки.
В одну минуту весть о страшном русском звере — безногой собаке, разнеслась по всей колонии и даже взрослые, хорошенькие немочки, расспрашивали ребятишек: в правду ли зверь этот так страшен?
— Еще бы не страшен! Ай, ай!
А наш страшный колченогий зверь постоял, позевал, поковылял с крыльца, и обнюхавши хорошенько воротный столб, повертелся около него маленько, — и опять отправился обратным порядком в сени. Стало быть еще не доспал, сердечный.
II
Таким-то сортом трехногий богатырь наш, после шестнадцати месяцев странствий, походов, ночлегов в землянках, блиндажах, а не то и в чистом поле; после разных толчков, щелчков и даже увечья, — попал наконец в такую роскошь, что и умирать не надо.
И в этой роскоши спокойно провождал он осенние дни; изредка трепка соседу, прогулка с своим господином, и ночное перекликание с брешущей по разным дворам косматой собратьей — вот и вся работа. А остальное время — отлеживай бока, ешь до отвалу, да с нечего делать облизывай себя всюду, куда язык хватает.
Так прошли целые месяцы. Над Севастополем, тем часом, не переставали греметь громы — и далеко разносился гул этой боевой бури; далеко слышно было как работает славное воинство, ни крови, ни костей своих не жалеючи. Доходила весть и до колоний немецких, до наших земляков раненых; но доносилась она точно так же, как иногда в тихий летний вечер на темном небе вспыхивает зарница — и дает весть, что где-то далеко за горами бушует гроза: глядишь на нее — и тише, теплее, приютнее кажется тебе вечер.
В спокойной колонии раненые наши отдыхали и поправлялись; добрые немцы ухаживали за ними как братья. Время летело, миновало зимнее ненастье, защебетали перелетные пташки, — пошло дело к весне.
Этим временем подвезли еще транспорт с земляками ранеными. В одной из фурманок приехал дюжий мушкетер без левой ноги, и молодой егерь, очень бледный, но пригожий парень.
Мушкетер был коренастый, приземистый, кирпичного цвета лица, человек: русые волосы, усы и брови у него торчали вихрами; красные скулы поросли точно молодой полынью, или белоусом пожелклым. Вздернутый нос был с порядочную картофелину и в каждую ноздрю свободно влезло бы по штуцерной пуле. Под усами у него всегда белелись оскаленные зубы. Не больно пригожая и немаленькая голова эта сидела плотно на широких плечах, и потому его краповый воротник лез сзади на дюжий затылок, а спереди ломался о широкие салазки, то есть челюсти. Взглянувши на этого молодца, сразу можно было заметить, что лучше его не тронь, а обойди стороной; ибо, при описанном пригожестве, имелся у него и кулак, хоть неаккуратного вида, да зато двойной величины. Словом поговорка: «не ладно скроен, да плотно сшит» как будто про него была выдумана. Видимо дело, что мушкетер под Севастополем «поработал»; ну и кого он там «обработал», тот, если жив, не забудет его скоро: красота больно приметливая.
А прозывался он — Облом Иванович. Кто, когда и почему дал ему такое не совсем христианское имя, — это было никому неизвестно, ни даже самому Облому Ивановичу. За то стоило только взглянуть на него, и сразу было видно, что он в самом деле — облом; а всем знающим его хорошо было известно, что где только приключится оный Облом Иваныч, там уж дело не обойдется без шуму и грому.
Добрый и покорный человек этот беспрестанно вспыхивал как порох, и серчал без всякой причины: сделал ему кто что-нибудь худое, — задень хоть оглоблей в нос по неловкости, — ничего! Только посопит да поворчит: эх ты, братец мой, черт безглазый! — и все тут. А иногда дело до него совсем не касается: за рекой где-нибудь прошел козел, запел петух, или ворона каркнула — он и пошел: «Ах ты дьявол рогатый, — бес, размошенник, чтоб-те лешему лопнуть!» и конца не будет ругни, посулам и всякой чертовщине. Уж такой не терпящий язык имел: сквернослов был отменный. Всякий разговор начинался у него с черта и дьявола, а иногда и всю речь пустит на одной нечистой силе, как будто запряг черта да так и поехал на нем во все лопатки. А как побывал он под Силистрией, да потом под Севастополем, поприслушался Турке, Французу, Немцу, так речь его стала еще пестрее: с нашими бесами пошли в упряжку и анасены и сакру-бле и даже немецкий черт — дыр-тейфель!