— «Я ведь сказывал, что ребятишки любят меня, — ворчал Облом Иваныч, — ребятишки да собаки, право!» — Сибирлетка уж бежал навстречу гостям.
Пришли к кавалеру вседневные гости; засели земляки по обычаю в свой угол теплый: запалили одну на троих трубчонку, и пошла беседа. Правду сказать и беседа не важная: ни угощения особенного, ни разговоров занимательных или рассказов дельных; ничего тут не было любопытного и стоящего внимания. Просто, было калякано кой о чем, с примолчкой вперемежку. Порой зевнет кто-нибудь из собеседников во все салазки, другой чихнет аж в ушах зазвенит; выколотится о подбор трубчонка и снова напихается корешками махорскими. Вьется синий дымок сквозь ус косматый; хрипит в тишине двухвершковый чубучишка… «Вишь ты, пуговица висит у тебя, земляк, не отвалилась бы!» — «А и то отвалится, прикрепить надо будет!» — промолвит земляк — и опять, как говорится, тихий ангел пролетит над беседой — вот и все!
Похоже это было на скуку, — да нет, не она, куда ей, барыне пышной, забраться в простоту такую! Не солдатская гостья — скука; не любит она нашего брата: там ей место, где живет лень, где мается в пуховиках сытая роскошь.
На заброшенном в цейхаузе клинке ржа и плесень расписывает цветы и узоры свои, пока не сточит его хоть брось, и гвоздя с него не выкуешь. Но исщербится в деле тесак, али штык, на камень его, направь, отпусти снова — и не хуже прежнего пойдет он работать.
Раненые наши не скучали; терпеливо дожидались они — каждый своей череды, кому опять в дело, а кому на покой.
И вот, собрались земляки к Лаврентьичу коротать время; а хозяин Миккель пригласил всех к себе на кухню; там застали гости еще немца-соседа, и вся компания расположилась полукругом перед веселым огнем очага. Сибирлетка тоже протиснулся втихомолку из сеней, и улегся у ног своего господина. Уже был поздний вечер, в доме все попримолкло, и только из разных углов слышался храп, сап да носовой свист. Собеседники наши тарабарили о том о сем, и пивная кружка порядочного калибра пошевеливалась помаленьку.
«А что, Егор Лаврентьич, — отозвался мушкетер в минуту общего глубокомыслия, — обещали вы рассказать нам, прах подери, похождения тезки моего — Обломки-Сибирлетовича, так нельзя ли того….»
Хозяин и другие по словечку замолвили о том же, и Лаврентьич, по обычаю всех рассказчиков, поломавшись маленько и отнекиваясь, в том уважении, что, мол, ничего там нет любопытного, начал рассказ.
«И вот-с, сударь мой, в 1845 году, весной, пришли мы из г. Конотопа, в г. Глухов, для занятия караулов при полковом штабе. Города один другого лучше: в Конотопе Лейзер, что живет под надписью: „медный майстер из Глухова“ — сказывал, что Глухов будет почище; а в Глухове Янкель надписался под ножницами: „Сих дел майстер из Конотопа“ и утверждал, что Конотоп в первом номере. А на полпути и туда и сюда, в Кролевецком шинке хохол шинкарь говорил: брешут обы-два собачьи дети, триста им чартыв! — и то пожалуй правда!
Пришли мы в Глухов. Вот, только раз, идем в караул, как теперь помню — к Черниговской заставе; грязь по колено; такие пришпехты, в Глухове — сапогом, что ведром начерпаешься! Город он, притом, хоть и не безначальный, да неважный, церемонии не требуется; унтер случился добряк-старина — пробираемся мы себе по забору, на шаг дистанции, без ноги и равнения, а вразброд, как кому сподручнее.
— Как-то зазевался я маленько на прохожую бабенку, ступил, а под ногой у меня как взвизгнет! Я ногу-то прочь, да и шлепнулся пятерней в грязь! „Наше почтение!“ — товарищи трунят, да обходят меня: „ай да Егорка! Бабе честь отдал!“ А я стою, сударь мой, на карячках, ружье на плече и присматриваюсь: что там такое живое перед носом у меня копошится в грязи, и жалобно-разжалобно визжит? Гляжу — щенок. Думать некогда, видно моя доля: вытащил за ухо утопленника, догоняю караул — куда девать сокровище-то? А в суме у меня воск и сибирлет отделенный дал, — свари, мол, ты-де мастер, а в караульне печка есть. Не долго думаючи, опорожнил я суму, а его, щенка-то найденыша, пообтер о забор, да туда, в суму, — только бы, мол, донести тебя!
На мою негаданную беду, унтер был хоть добряк, а службистая старина, в самой грязи, перед старым караулом: „Стройся влево, дирекция направо!“ — а щенок-то как зальется в суме — ай, ай, ай! ай, ай, ай! — вот-те и развод с церемонией!