Выбрать главу

Вот она, дескать, массовая работа и есть. Не плановая, - говорю, конечно, может, ее в протоколах и не отметишь"

а результаты налицо". Так и отстал до поры до времени...

Многому, в общем, научил он меня, Иван Осипович, парторг наш бессменный!.. Чужим горем горевать, чужой радости радоваться. И этому научил: "Кровь, мол, из носу, а за правду стой". Поговорка это у него такая была, вроде первой партийной заповеди. А так-то он в жизни был человек негромкий, ласковый. Приедет дочка на каникулы - Осипыч так и светится. Я тебе, кстати, не сказал: дочка-то его - жена моя нынешняя, Надя...

- Надежда Ивановна?

- Она. Второй год тогда в институте училась. Не хотела сначала - в колхозе работать собиралась, война.

А отец настоял. Войне, говорит, не век идти, кончится - учителя еще нужней будут. Приедет она вот так на несколько деньков - у нас вроде праздника. Карл Леонхардович первый огурец или там зеленое луковое перышко расстарается, я - все, что на месяц из продуктов положено, зараз на квартиру тащу. А про отца и говорить нечего - на глазах молодел. Не думай, что я замышлял чего: и в мыслях не было. На баб вообще не смотрел, а на эту тем паче: девчонка с косичками, это ведь павой-то такой недавно она стала... Радовались просто, светлее вроде с ней в дому становилось - три бобыля под одной крышей, понятно. И Надя к нам с Карлом Леонхардовичем как к родным относилась. Посмотрит, бывало, то на одного, то на другого, и глаза заблестят.

Не слезой, конечно, - участием. Слезы тебе настоящая сибирячка за здорово живешь не покажет.

Так вот время и шло: день да ночь - сутки прочь.

К полночи домой придешь, повалишься замертво, а затемно снова уже по фермам ходишь. Переживать вроде и некогда. А потом как начали наши Украину освобождать, - тут я и заметался! Опять по ночам сниться мои стали. От сводки до сводки только и дышал: вот-вот до наших мест дойдут! А в марте как услышал: "После ожесточенных боев наши войска освободили...", так и порешил - еду! Собрал внеочередное правление, рассказал все - отпустили на пятнадцать дней. Да еще в дорогу всякого нанесли. Сибиряки, говорю, такой народ: сначала близко к себе не подпустят, а потом, если признают, родней родного станешь... По совести, сосвоеволышчал я тут, схитрил, потом-то уж жалел, да поздно. На правлении благословили меня, а в район я не сообщил. Боялся, что задержат: посевная на носу...

Как уж ехал - говорить не буду. Измучился. То птицей бы, кажется, полетел - так вроде поезд тянется; то подумаешь, что к пустому, может, месту торопишься - хоть на первом полустанке сходи! Пять ночей глаз не сомкнул, на одном табаке держался... Приехал, утра не стал ждать, побежал со станции. Пришел в село, а села нет. Ровно тут целину подняли, потом проборонили да несколько тополей для заметки оставили...

А один-то - наш, зарубка еще моя на нем. Обхватил я его руками, заплакал да так по нему на землю и съехал...

Максим Петрович переводит затрудненное дыхание; я смотрю на его синее в предрассветном воздухе лицо и страстно хочу невозможного. Хочу, чтобы он вдруг легко засмеялся и весело сказал: "А своих я все-таки нашел!"

- Да... - горько вздыхает он, - Утром огляделся - из земли три трубы торчат - землянки. И жили-то в них не наши, Михайловские, а беженцы какие-то. Оставил я им мешок с продуктами и заметался по округе: как в воду канули. Переходила, говорят, деревня из рук в руки, вот ее с землей-матушкой и сровняли... Как уж я назад ехал - не помню. В каком поезде ехал, с кем, ну хоть бы лицо чье - ничего не помню... Вернулся в область, подводы в тот день не оказалось, машины не ходят, ростепель. Пошел на постоялый двор, там компания какаято, тут меня и закружило. Напился так, что и не помню ничего. Утром очухался - голова трещит, обросший, грязный, словно год белья не менял, мерзость! И тут как на грех Надю встретил. Иду похмелиться, она навстречу.

"Максим Петрович, вы?" - и глядит на меня во все глаза.

Дохнул я на нее перегаром, не больно что-то ласковое сказал и - ходу. И подумай, поняла ведь все! Догнала, за руку, как малого, взяла, побриться заставила в парикмахерской, потом уж на почту вместе пошли - в колхоз позвонили. И все это так тихонько, просто, только глазами поблескивает, да брови, что птички вон, летают...

Максим Петрович закуривает, отбрасывает в сторону пустую пачку:

- Солоно мне в ту весну пришлось. От одной беды не опомнился - другая свалилась.

- А что такое?

- Из партии меня исключили.

5

Говорит он это так обычно, что я не могу удержать восклицания.

- За что? Максим Петрович?

Он молчит, к чему-то прислушиваясь, потом кивает:

- Пароход снизу идет. Слышишь?

По воде отчетливо доносятся равномерные натруженные шлепки. Тяжело дышащий за близкой излучиной пароход полностью, кажется, завладел вниманием Максима Петровича. Обернувшись, он пристально всматривается в редеющую синеву.

Сначала из-за поворота показывается один только огонек - высокий и яркий, потом огней сразу прибывает, и кажется, что по черной захлюпавшей воде движется многоэтажный, по-вечернему освещенный жилой дом. Белая глыба парохода медленно проплывает мимо, какое-то время различима каждая лампочка, горящая на пустой палубе, видны темные квадраты окон и крупные буквы - "Кожедуб"; затем огни начинают меркнуть, только бортовой фонарь, удаляясь, долго еще мигает рубиновой точкой,

- Сколько я когда-то ночей тут просидел, - отвечая каким-то своим мыслям, беспечально и раздумчиво говорит Максим Петрович. - Станет на душе сумно - придешь и сидишь. Пароход вот так же пробежит, Иртыш катится ровно жизнь сама, ни конца, ни удержу ей нет.

И словно скверну из тебя какую-то вымоет: выпрямишь плечи и пошел опять!..

Мне хочется напомнить Максиму Петровичу о прерванном рассказе, но он возвращается к нему сам.

- Как исключили, спрашиваешь?.. На бюро, обыкновенно. Руки, правда, но все поднимали. Председатель райисполкома и директор МТС против голосовали. Да толку-то что...

- За что, Максим Петрович?

- А вот за что - вопрос сложный. Сам повод дал, Да такой, что и до сих пор в бывших бы ходить мог...

Запил я... Ни до этого, ни после этого не пил так. Неделю, если не больше, - в дымину. Да ладно бы дома сидел. Так нет же: напьюсь, и гонит меня тоска пьяная к людям, на народ, - руки на себя, боялся, наложу... Был у нас, на Украине еще, тракторист одни. Не знаю уж, как там случилось уснул в борозде. Ногу ему трактором и отдавили - ночная пахота была. Кричал, спасу нет от боли. Ногу отняли. Так он, когда поправился и болеть-то его культяпка перестала, топиться надумал, чуть спасли. Понятно тебе это?.. Вот и со мной то же было...

Сначала только больно, криком кричать хочется, а хожу как заводной, работаю. С неделю, наверно, так. А тут словно первый раз до меня дошло, что один-то я остался.

Позади все, впереди - ничего; как понял я это, так за стакан и ухватился... В таком вот виде "Я сказал!" наш на меня и налетел. Вошел, а я поллитровку перед собой ставлю, опухший. Он поллитровку на пол и - в крик. - Вспомнив, должно быть, эту сцену, Максим Петрович вздыхает. - Не знал он, должно быть, о горе моем, да, может, и знать не хотел, не интересовали его люди...

Умел он так-то, что ни слово, то обидней другого! Слушаю я его, а сам, чувствую, бледнею, хмель из меня выходит. Достал со зла другую поллитровку, поглядел на него в упор да послал его... так, что сам чуть до конца договорил!.. Тут уж он с лица сменился, вышел, ни слова не сказал.

- И за это исключили?

- Да не за это, конечно. В морду мне, по чести говоря, дать бы за это стоило, а на бюро ставить - себя же опозоришь. Он-то это понимал, мужик неглупый был.