Выбрать главу

К чему приводит действие этого высокогуманного принципа, видно очень хорошо — и уровень получаемого образования, и качество выпускаемых специалистов неуклонно снижаются уже лет пятьдесят, и к чему придет вся мировая цивилизация, сказать трудно. Но во времена, о которых идет речь, документ об образовании действительно что-то реально означал, и если человека переводили в другой класс, то, уверяю вас, он знал материал предыдущего года обучения! Попробовал бы он не знать!

Вот Колька материала не знал, и его, соответственно, в другой класс не переводили; чем дальше, тем оригинальнее смотрелся здоровенный жлоб, учащийся вместе с детьми на 2, а потом и на 4 года младше. Вообще-то, в училище шли в девять лет, но сердобольный домашний доктор пообщался с Колькой, поспрашивал его о том, как он живет и чем интересуется, и посоветовал родителям отдать Кольку не в гимназию, а в училище, и не в девять лет, а на год позже… Пусть поживет, окрепнет до училища. Колька пошел в училище в десять лет, в первом классе он сидел два года и целых три года — во втором; к концу второго класса ему исполнилось пятнадцать лет, и он странно смотрелся на фоне десяти-одиннадцатилетних соучеников.

Единственное, что еще хоть как-то спасало Колькину репутацию, — это участие в нелегальном марксистском кружке. Началась война, а кружок изо всех сил вел пропаганду, согласно которой нужно было перевести войну империалистическую в войну гражданскую и начать экспроприировать экспроприаторов, то есть, говоря попросту, начать грабить все, что плохо лежит, и самом определять, что именно лежит плохо… Такую пропаганду, разумеется, в военное время категорически невозможно допустить, и ни одно государство никогда ее и не допустит.

Но зато прогрессивное общество вполне серьезно считало, что государство в Российской империи — устарелое и гадкое, что как раз такая пропаганда и полезна для революционного взрыва и обновления всего общества. Какие бы вредные и опасные идеи ни пропагандировали эсеры, марксисты всех толков, анархисты и прочая нечисть, какие бы бредовые идеи революционного переустройства общества они ни толкали, это принималось только что не восторженно. И даже когда действия радикалов несли увечья и смерть самим людям из общества, они с упрямством, достойным лучшего применения, гнули ту же убогую линию.

Вот в Севастополе прогремел взрыв: эсеры пытались убрать одного из царских сатрапов. Сатрап-то как раз и не вышел на прогулку в этот вечер, а взрыв погубил 12 совершенно непричастных людей, искалечил, ранил и обжег несколько десятков. И адвокаты (!!!) уговаривают пострадавших и их родственников — не подавайте заявлений, не пытайтесь преследовать преступников! Ведь взорвали заряд люди, которые вершат великие дела, собираются переустраивать Российскую империю, строить новое, справедливое общество. Как же можно их останавливать?!

И вообще: если вы требуете наказания преступников, вы выступаете вместе с (страшно подумать!) жандармами и царскими сатрапами, поддерживаете правительство душителей народной свободы и насильников над народом, пролетариатом и трудовым людом. В общем, кошмар…

Самое удивительное, что многие забирали уже написанные заявления, а свидетели отказывались давать показания или всячески запутывали следствие: нельзя ведь давать показаний против людей, вершащих столь великие дела в интересах трудового народа.

Так что и в Красноярске все знали, конечно же, кто входит в разбойничье подполье, кто собирается и где, в котором часу и с какой целью. Знала и полиция, естественно, но вот мер никаких не принимала, фактически кружки действовали легально; всем, и полиции в том числе, было совершенно наплевать, что дико нарушается закон.

А Колька, начиная с зимы 1916 года, все активнее ходил в нелегальный марксистский кружок. И чем хуже шли его дела в училище, и чем чаще он стоял в углу, тем активнее Колька занимался политикой. Ах, как ему нравился марксизм! То есть читать Маркса, Энгельса, Каутского и Ленина ему не нравилось… А вот обсуждать сочинения классиков и гениев — это очень даже нравилось! Парадокс в том, что чтение это очень уж напоминало учение в училище и даже в чем-то злополучный немецкий язык, а вот обсуждение уж точно ни к чему не обязывало. К тому же, чем более злобно обсуждал произведение Колька, тем получалось лучше, и тем серьезнее принимали его взрослые члены кружка. Колька скоро приноровился — брал книги вроде бы почитать, но читал лишь тот минимум, чтобы потом лучше обсуждать. Нравился ему и хозяин дома, руководитель кружка: Яша Вейнгартен, часовщик и большой теоретик, строитель будущего общества с двумя классами гимназии; сочувственный человек и понимающий.

— А при социализме… При ем никаких гимназий не будет? Вообще? — спрашивал Колька с замиранием сердца, очень боясь ответа, что при социализме не будет этих гимназий, так будут какие-то другие… Но Яша отвечал все правильно:

— Сколько раз тебе говорить… Учиться — буржуйство это сплошное, не надо никому и ни на хрен. А гимназия — это погибель пролетариата, сплошное вырождение великих идей и мелкобуржуазное загнивание.

И Вейнгартен доходчиво рассказывал, как в Могилевской гимназии его ловили контрреволюционные элементы на попытках экспроприировать часть их денежных средств: ведь эти средства были у них явно избыточными, ненужными и были похищены у трудового народа если не самими гимназистами, то их папами. А эти дикари, представьте себе, ловили Вейнгартена и били его, несчастного страдальца за интересы борющегося пролетариата!

Трудно сказать, марксизм ли тут подействовал или эти рассказы Вейнгартена, но только Колька еще и повадился воровать. Папа-Сорокин уже почти простил непутевого сына за то, что он боролся с клерикальным мракобесием и феодальной реакцией, вступил в прогрессивный кружок. Даже двойки по немецкому языку мог папа простить за революционную идеологию, но уж никак не воровство. Воровства папа стерпеть уже органически был не способен, марксизм там или не марксизм, и опять Колька садился на самый краешек парты.

Какое-то время своей жизни он буквально цепенел, стоило папе посмотреть на него леденящим взглядом василиска и пошевелить нафабренными усами. После того, как Колька спер и сожрал три фунта шоколаду у собственной бабушки, папа отделал его так, что Колька даже с перепугу выучил немецкие слова: «Дас фенстер», что означает — окно, и «Дер тышь», что означает — стол. Учитель немецкого языка прослезился от умиления и поставил Кольке долгожданную тройку, а папа задумчиво произнес «Гм…», и в его оловянных, навыкате глазах Колька прочел свой приговор: если уж от одной порки сын начал учиться, так тут перед папой вырисовывалась задача — ни в коем случае не ослаблять усилий…

Но время работало на Кольку, а не на почтенного чиновника, ученого агронома Николая Николаевича. В начале 1917, когда шло откровенно к революции, ни один самый отпетый сатрап не посмел бы поднять руку на прогрессивного, революционного мальчика. А Колька где-то в феврале 1917 года первый раз полез на трибуну, сделал выступление на митинге… Внизу лепились лица — бородатые лица взрослых казаков, чистые лица девушек, серьезные лица взрослых, солидных людей… Колька знал, что должен сказать что-то важное для всех этих людей, что-то такое, что увлечет, поведет за собой каждого из них. Что говорить?! Идут минуты, летят тучи по небу, ждут запрокинутые лица внизу, под трибуной. И, выбросив правую руку, Колька картинно махнул шапкой над толпой: