Выбрать главу

Потому, может быть, и просыпался Вороватых по нескольку раз за ночь: что-то душило, давило в груди; на открывшего глаза наваливалась депрессия. Часами он не спал, томился: злился на неправильное устройство Вселенной, на ее дурацкие законы. Мир представал черным, гнусным, полным всякой нечистоты. Мерзкие типы населяли этот черный мир, и гулко, нехорошо бухало сердце, так переживал Вороватых черноту и низость всего окружающего. Даже спавшая с гулким храпом супруга вызывала во время этих ночных бдений гнев и отвращение у Вороватых. Вообще-то, жену он любил, почитал, а главным образом боялся, но в такие минуты ее жизнеспособность тяжко удручала Вороватых. Может быть, еще и потому, что вроде бы кто как не супруга могла бы разделить скорбь отеческую по убиенному сыночку.

А Вороватых после истерик, падений в обмороки, диких вскрикиваний первых дней просто боялся что-то говорить жене. Уместно уточнить, что вскрикивал, хватался за щеки, падал в обмороки сам Вороватых. Окаменевшее, стянутое в маску страданием лицо Валентины Вороватых стояло перед ним все эти страшные дни. И приходило по ночам, снилось ему наряду с веселыми, наглыми лицами пришедших в его кабинет за считанные часы до выстрелов.

По правде говоря, Вороватых и сейчас не сомневался, что все сделал совершенно правильно. Ну не мог, ну никак не мог он отдать эти доллары! По крайней мере, вот тогда, в тот самый момент – никак не мог! Он никогда не признал бы это вслух, тем паче – не сказал бы жене. Но был уверен, что все он делал правильно; все было так, как должно было быть. А кроме того, что греха таить? Был уверен Вороватых, что никто и не осмелится стрелять. В кого?! В Большого Человека, в правую руку самого Вани Простатитова?! Он был не из тех, в кого стреляют. Он всегда стоял над скопищем маленьких людей, давившихся в автобусах или мерзших на остановках, пока он проезжал мимо них на своей персональной машине. Эти людишки ели в столовых, покупали в магазинах какую-то невероятную гадость, травились подделанной водкой. Это они умирали потому, что на лечение у них не было лекарств, погибали в «локальных конфликтах». Сергей Вороватых удобно откидывался на подушках, рассекал пространство мимо тех, в кого могли стрелять. Ему могли угрожать, могли пугать, но и только, пока он возвышался над стадом, пока не смешался с теми, кто покупает в магазинах, ест в столовых и ездит в автобусах.

Даже когда ему позвонили – не верил. Не верил, когда ехал, и понимание пришло, только когда он сам, своими глазами увидел, что осталось от сына. Вороватых содрогался до сих пор, вспоминая эту гадость, что-то изжелта-нелепое, запрокинутое, с окостеневшей выставленной рукой, к чему надо было идти, огибая ручейки и лужи крови. Это, оставшееся от сына, умерло не сразу. Оно еще шло, оставляя везде отвратительные кровяные потеки, зажимало пробитую грудь, пока не рухнуло вон там, споткнувшись о нагреватель, не завалилось, чтобы больше не вставать. Вороватых еле сдерживал рвоту, глядя на испачканные кровью волосы – этими руками он еще и за голову хватался; на перекошенные, сведенные губы. Валентина потом спрашивала, будто он был способен ответить: что вспоминал, кого звал мальчик в свои последние минуты?! Тогда не было вопросов – было одно только отвращение.

А потом вдруг пришел и страх, хлынул под пупырчатую кожу. Получается, стрелять могли и в него?! В НЕГО!!! Значит, эти, ввалившиеся в кабинет как были – в шапках, в висящих на шеях шарфах, сверкая фиксами, гавкая матом, – значит, и они могли… Вороватых присел на подогнувшихся, ватных ногах. Ему подставили стул, сунули стакан воды; начал валиться – сунули ватку под самый нос, и Вороватых подскочил от резкого, пробравшего до печенок смрада нашатыря. Поддерживая под локти, выводили обезумевшего, оседающего на подломившихся ногах, почти невменяемого старика. А как тут не сломаться?! Вот тогда бы, в кабинете, этот наглый, в кожаном реглане, вынул бы черное, блестящее из широкого кожаного кармана и прямо через стол с такими важными, такими родными бумагами рванулся бы огонь из ствола… Тогда бы он пошел сам не зная куда, пятная кровью, хрипя сквозь перекошенные губы… Вороватых хрипел и визжал, разбрызгивая в стороны слюну, мычал, обхватив голову руками. Его долго не хотели оставить одного, и он никак не мог набрать заветный номер, сказать, куда и когда приезжать, не мог открыть сейф, набить портфель всем, что просили эти страшные люди. Те, в кого можно стрелять.

И потом покоя не давали. Простатитов требовал своего, Чижиков чего-то тоже хотел. Все хотели своего, все покушались на его доллары. На его, прошу заметить! На его! Все хотели своего, не такого, как он. А Вороватых хотел только, чтобы его оставили в покое. И сейчас он лежал, тихо плача от злости оттого, что надо ждать звонка, что нельзя выключить телефон. Полуседой пятидесятилетний мужчина тихо плакал, сцепив зубы, растирая слезы по физиономии. Потому что опять должны звонить, опять надо вылезать, что-то делать, кому-то что-то говорить, давать кому-то свои доллары…

И еще хуже стало Вороватых, когда он ощутил, как Валентина тихо гладит его по рукам, по лицу. «Утешает!» – с отвращением понял Сергей Александрович. Вдруг он сообразил, что уже давно не слышит ее храпа. Значит, тихо проснулась, подглядела за ним и теперь думает, он это все из-за Игоря… Презрение к дуре всколыхнулось в душе Вороватых. Ну что они, коровы, понимают!

…Первым не сдержался Простатитов. Телефон ударил так внезапно, что Чижиков охнул, зажал руками сердце. Неприлично ругаясь, кинулся к аппарату, почему-то стараясь не шуметь. Хотел успеть до второго звонка, сорвал уже завопившую трубку.

– Э-э-э… Нет-нет… Если бы вышли, я бы вам. Ну конечно. Конечно же! Конечно, нам мешают!

Последний вопль был уже не просто вялым бормотанием пред лицом разъяренного начальства. Чижиков нащупал объяснение. Универсальное объяснение и оправдание, хорошо известное со времен Средневековья. Пала скотина? Ведьмы нагадили! Ураган? Жиды своей каббалой напустили! Взрываются топки паровозов? А это эмигрантские подрывные центры засылают людей, они и взрывают.

Несколько секунд трубка молчала. Простатитов, наверное, включался в привычную, до мозга костей понятную ему схему. А Чижиков усугублял, ковал железо, пока горячо:

– У вас на кого подозрения, Иван Валерьевич?

– Да есть тут у нас один такой… – прозвучал голос Простатитова задумчиво, почти мечтательно. И Чижиков продолжил ковку такого размягченного железа.

– Ага, и у нас тоже есть. Он один такой тут.

– Не случайно же его и использовали… – Ваня Простатитов все еще был задумчив. – Сами же сто раз говорили про него, просили помочь!

– Вот и помогли бы! – взвизгнул Чижиков голосом флейты. – Я вам и тысячу раз скажу – непозволительный! Опасный! Гад ползучий!

– А я вам, почтенный, сколько раз говорил – помирись ты с ним, а? Говорил? Говорил, Николаша, говорил. Говорил тебе, что ты сам виноват во всем. А ты мне что отвечал, а?!

Чижиков захлебнулся – и возмущением, и тем, как ловко Простатитов на него же перевернул ситуацию. С полминуты висело зловещее, нехорошее молчание. Молчание нарушил Простатитов:

– Что, будем еще ждать связи?

– По-моему, нет.

– Могли твои ребята позабыть?

– Ну что вы! Не те люди!

– А перепутать что-нибудь могли?

– Обидеть меня хотите? Да и видели вы их, этих людей.

– Тогда что? Что вообще могло случиться с группой?

И Чижиков выдохнул всем духом, всей накопившейся злобой:

– Пропала! Погибли ребята! И это происки Михалыча!

Опять настала тишина – уже ненамного, секунд на десять. И опять ее нарушил Простатитов: