Выбрать главу

Поликарп хорошо помнил мать, и два воспоминания даже сейчас, накануне собственного конца, рвали ему, глупому, душу.

Первый случай был еще в горах. Ночевали в глиняной низкой халабуде — в ней хозяин-горец хранил мотыги, лопаты, лошадиную сбрую… все, что может быть нужно в хозяйстве.

Было высоко, холодно, непривычно, а Поликарпу снился хлеб и как он ест этот хлеб. Много белого хлеба, и весь он — одному Поликарпу. Поликарп во сне разрывал хлеб, жевал, глотал, еще не понимая, что он делает. Так и ел и ел во сне, пока не подавился, не проснулся до конца, не обнаружил в руке, во рту пресный горский хлеб — лаваш.

До сих пор стыдно еще не было, стыдно стало чуть потом. Когда Поликарп слышал шевеление со стороны матери и понимал — это она дала. При том, что вечером делили хлеб на равные части, под голодными взглядами детей, и не могло быть у нее никакого другого хлеба, кроме ее части. Не могло.

И вот тогда Поликарп сделал то, что не мог простить себе всю жизнь. Потому что хотя понимал Поликарп, что это за хлеб, — притворился, что не понимает, не стал думать, так же жадно дожрал жалкий кусочек, застрявший в глотке. Слышала ли мать, что он проснулся? Поняла ли?

Воспоминание мучило Поликарпа, жгло всю его жизнь. Тем более — он и не знал, где похоронена мать. Даже припасть к холмику, упасть на колени, что-то сказать… невозможно было даже это.

А второе… Тогда они шли уже по Закавказью, близко к персидской границе. Мать говорила: «Ленкорань». Мать стучалась в калитки, где жили «татары» и русские. Подавали и те, и другие.

Молодая женщина смотрела на них с высокого крыльца большого небедного дома. Хорошо одетая, и сразу видно, что из бар. Откуда видно, мальчик не смог бы объяснить, но не усомнился и на мгновение.

Женщина вынесла суп. Кастрюльку постного, простого супа, и невозможно объяснить для сытого, каким духом повеяло на всех трех от этого теплого, вкусного, заполняющего большую кастрюлю. Здесь всего было много, хватит на всех, не надо даже думать, как делить.

Поликарп потом и сам не мог понять, как это получилось… Женщина поставила суп на ступеньку, и все трое — мать, Танька, он сам, Поликарп, упали на четвереньки, стали лакать суп из кастрюльки, как животные. Это позже пришло чувство тяжести в желудке, словно туда налили не воды с овощами, а чего-то чужого, тяжелого. Стало можно думать, как доедать остальное — густое варево на дне. Это потом они сидели в теньке, не решаясь ступить на вымытое крыльцо, передавали друг другу ложку — была, оказывается, у матери деревянная ложка. И может быть, стоило не доедать, не жадничать — но не было сил отказаться, оставить это теплое, упревшее, исходившее паром в кастрюле.

Мать униженно благодарила, возвращая чистую кастрюлю, просилась в этот чистый дом, «робить, какую знаете, работу». Чистая женщина из бар грустно улыбалась, отрицательно качала головой. Но не это вызывало стыд, мучительный стыд, а память, как рыча, лакали они этот суп. Господи, что делает голод с людьми! И еще мучил взгляд маленькой девочки, своей примерной сверстницы; девочка в белом платье, с большим и тоже белым бантом, смотрела с высоты веранды, из полуоткрытой двери, выглядывала, полная ужаса и отвращения.

А мама, Поликарп и Таня в эту ночь провели в зарослях люфы. Напротив того богатого дома были заросли разных растений, специально посаженных здесь. Место называлось «Опытный участок»… Бог знает, что это значило. А люфа — это такое растение, из плодов которого получается отличная мочалка, длинная, удобная и прочная. У люфы — голые тонкие стволы, узловатые, разной толщины в разных местах.

Огромные теплые звезды сверкали мягко сквозь листья люфы, заросли бамбука. Острые листья бамбука, голые коленчатые стволы, серые, в темноте черные узловатые ветки люфы. Причудливые тени на земле.

Всю ночь по участку раздавался мягкий стук — падала мелкая местная сливка, «лычка». Сопел, возился кто-то похожий на ежа, но большой. Мама называла его «дикобраз».

Мать говорила детям с вечеру, чтоб дети не ели «лычку», что может быть нехорошо. Поликарп задремал от непривычной, непонятной еще сытости. В животе отчаянно бурчало, с болью схватывало, невыносимо тянуло в уборную, мальчик просыпался, бегал в заросли люфы, стараясь не слышать сопения этого большущего и страшного, потом снова забывался сном.

Он съел мало «лычки», а Танюшка съела много «лычки». Под утро маму с Поликарпом разбудил ужасный детский крик, и несколько часов, все утро, Танюшка умирала в страшных муках.

День вставал ослепительный, сияющий, пронзительно синий. С выцветшего, раскаленного неба шли струи ленивого жара, переставали свистеть, кричать незнакомые птицы в саду. Пахло нагретой листвой, фруктами и прелью, кто-то маленький копошился в высокой колосящейся траве.

Там, в горах, еще живые просто оставляли мертвых, где придется — на дороге, на каменистых осыпях, на покрытых редкой травой склонах. Шатаясь, шли туда, где, может быть, не придется умереть самим, и ни у кого не было сил на мертвецов. Здесь нельзя было бросить покойницу, возле гостеприимного дома, в чудном ухоженном саду.

Пришел сторож, покачал головой, не преминул спросить, не заразные ли они все. Крестясь, указал, куда нести, дал лопату. Сил копать могилу не было ни у мамы, ни у Поликарпа. Денег нанять кого-то тоже не было. Сторож, жалея несчастных, прокопал убогую могилку, от силы сантиметров сорок, и мать с Поликарпом еле забросали, заложили ее камнями, чтобы Таню не съела «шакалка».

Тогда, на краю русского кладбища мусульманского городка Ленкорань маленький Поликарп впервые усомнился в Боге. Потом это было много раз, но первый раз был сильнее, страшнее всего. Не мог добрый Господь Бог, сотворивший мир для человека, хотеть смерти Танюшки, безгрешной, хорошей Танюшки, не совершившей ничего плохого. Не мог он так ужасно убить Таню, пусть даже там она и войдет в рай.

Но страшное на время отступило — словно Таня выкупила счастье семьи на несколько лет. Мама устроилась уборщицей на бойню, получала деньги и даже мясные обрезки и стала жить с Поликарпом в комнатенке позади загона, где ждали своей участи коровы. Неподходящее место для того, чтобы выращивать детей! Пахло кровью, смертью и тоской, отчаянно мычали все понимавшие животные, но это было все-таки жилье. Свое место на земле, и оно оставалось их, пока мать работала на бойне. Поликарп рос, помогал матери на бойне, прошел курсы ликвидации безграмотности, научился читать и писать. Мать на курсы не пошла, и Поликарп понимал… вернее, чувствовал причину: все, хоть как-то связанное с советскими, вызывало у матери ужас.

Они отстояли службу по Танюше в старой обшарпанной церкви. Поликарпушка старался, как мог, но не вызвал в себе привычной, бывшей раньше любви к Богу и благоговения. Смерть Тани разлучила его с Богом.

А потом… Потом умерла мама. Она умерла не от голода… По правде говоря, она сама не знала, отчего умирает. Вроде бы и худшее позади, и уже можно было жить. А вот слегла и все чахла, худела. Несколько раз ставила свечки, все что-то шептала перед иконами. Поликарп понимал — просит не просто жизни для себя. Просит, чтобы вырастить его, последнего из всех Нечипоренок.

Все спрашивала, помнит ли сын Кубани деревню, отца и деда, братьев и Танюшу. Поликарп и это понимал — хочет, чтобы оставалась память у того, кто остается на земле из всей большой, дружной семьи.

И мать померла. Похоронили ее не как Таню, глубоко, по-настоящему. А Поликарп тогда уехал в «собачьем» ящике в Ростов. Документов у него еще не было, в школе он учиться не хотел, и ничто не держало на месте. Говорили, что в Ростове — жизнь дешевая, хлебная. Может быть, оно было и так, но Поликарп не почувствовал. Большой город обрушивался шумом, суетой, галдежом, толкотней многотысячных скопищ людей.

На работу Поликарпа не брали: маленький, найдутся и другие. На рынке — свои беспризорные. Соединившись в свои шайки, они дружно били чужака, не подпускали подносить вещи или воровать.