— Ты еще сопеть будешь, сперматозоид!
Бушкин жутко засипел, занося над жрецом окровавленную руку. Капля с пальца явственно упала прямо в распахнутую удивлением, мохнатую пасть. Жрец изумленно раскрыл глаза, почти как Сема Ермак, судорожно сглотнул, испуганно захлопал веками и замолчал.
— Так вот с ними и беседовать… — вывел мораль Бушкин и на всякий случай еще раз занес руку, сделал страшные глаза.
Кащей жалобно скулил, суча ногами, и все же не трогался с места. Развивая гвардейский успех, Сергеич стащил с него штаны (под штанами не оказалось решительно ничего) и ловко, быстро связал Кащею руки за спиной.
Михалыч с ружьем наготове пошел проверять, нет ли кого вблизи церкви.
И тут раздался отчаянный скрип. Такой, что заглушил бормотание, гомон, плотно висевшие над погибающим городом. Дверь церкви открывалась под это душераздирающее скрипение, и вот уже Ульян стоял на паперти, из-под руки оглядывал машину, Бушкина с Михалычем. Кащея, скрученного собственными штанами. Выражение у батюшки было озабоченное, а в руке он держал здоровенную длинную саблю.
— Ну, и что за люди вдруг? — спросил Ульян, и спросил заинтересованно, без злости… но и нельзя сказать, чтоб очень ласково.
— Батюшка, ты видишь — мы как бы из ниоткуда появились… Ты нас не бой… — Михалыч осекся, поправился: — ты нас не опасайся. Мы люди русские и православные. Просто у нас вот такие штуки есть, чтобы в одном месте исчезать, в другом — появляться… Колдовства в этом нет, поверь нам…
— Колдовства в том и не может быть, — перебил решительно Ульян, — что от колдовства бесстыжего таким делам не обучишься, давно знаю. У них, у дураков, — кивнул на толпу, глухо оравшую в переулках, — ничего такого нет. А вот что может быть, чего не может, про то потом поговорим. Сперва скажите, кто вы и откуда.
— Мы люди честные, батюшка, не сомневайся… — начал было Михалыч. Но тут встрял Бушкин, и надо прямо сказать, самым убедительнейшим образом:
— Мы потому пришли, что видели твою гибель, Ульян Тимофеевич. Как умеем исчезать и появляться, так умеем и видеть, что будет, поверь нам. Язычники тебя скоро убьют, и хан Асиньяр не поможет. Мы люди православные, христиане, товарищ правду сказал. Мы всех увезти не сможем, а вот двух людей взять можем. Давайте, батюшка, мы тебя возьмем и Ванюшу.
На паперть сперва выглянул, потом вышел совсем один из защитников, второй… Скоро на высоком крыльце скопилось полдюжины человек. Стояли, слушали.
— Ну и как же я спасаться стану, когда этот храм мне, моему попечению вручен? — тихо, спокойно спросил Ульян Тимофеевич, словно не орали в переулках, не продолжали биться, стонать раненые на площади. Словно не визжала метрах в пятнадцати умиравшая собака на валявшемся, ползшем от ее движений кресте, не плыл набатный звон над городом. — И почему меня спасаете? Я ж не единственный от язычников терплю, и не первый. Владыку Гермогена биармы в болоте утопили. Иноков Алексия и Павла мерь так и вовсе сожгла. А с апостолом Петром что сотворили?
Батюшка загибал пальцы, и, судя по всему, готов был так перечислять всех мучеников христианской истории. Прервал Михалыч:
— Батюшка, нам тоже не просто видеть, что в будущем может случиться. И летать вот так не просто. Ты ученый трактат пишешь, по математике, его у нас называют Общая Теория Всего. Нас он интересует. И есть у тебя, батюшка, одно кольцо… Мы давно ищем это кольцо… Потому на тебя вышли и смотрели, чем восстание язычников закончится.
— А погибели твоей мы не хотим, — с той же убедительностью вставил Сергеич, — мы тебя спасти хотим и твоего сына. Хотим породу спасти и твое сочинение выручить.
— Вы сами подумайте, чудики, — ласково, терпеливо объяснял отец Ульян, — я вам верю. Вы хоть появились необычно, а вон сколько поганых побили, — при этом лицо христолюбивого батюшки отразило самое неподдельное, живое удовлетворение, — но вы помыслите, чада… Ну как я могу уходить? Я лицо духовное, алтарю предстоящее. Если уйду, что паства скажет? Что по трусости сбежал, живот спасая? И не осудят, а в вере моей усомнятся. А если усомнится кто-то, сам в вере тоже ослабнет, да так и погибнет, без должной веры? Тогда как? Я, выходит, душу погублю. А я ее спасать должен, душу. А что мне Богородица скажет, если я ее храм оставлю? Она мне вручила, а я брошу самовольно?
— Ну, а если ты погибнешь, батя? Кому будет лучше тогда? — почти что перебил Бушкин. — Этим, что ли, доказывать? — махнул он в сторону толпы… Впрочем, махать можно было почти что в любую сторону, с одним и тем же результатом.
— Все там будем, чада. Никто смерти плотской не уйдет. С паствой своей погибну — слава, и вере будет укрепление. Спасусь, в церкви с паствой затворившись, — чудо будет и большое благо. А спасусь, от поганых убегая, паству оставив, — мне бесчестие, а вере — дурость и шатание.
Ульян говорил с улыбкой, тепло, просто, как с маленькими детьми. Больше всего удивляла естественность, с которой Ульян почти наверняка отказывался от жизни. Для него и подвига здесь не было — все было очевидно и понятно; он даже улыбался тупости людей, которые пришли его спасать.
— Сейчас они опять бросятся, и мы не сдержим… Батюшка, ты бы лучше всего сам спасался! Зря не хочешь…
— Нет, не в «хочу» дело. Вы, если правда христиане, должны понимать. Не могу я уйти, и весь сказ.
— Э-эх! Если можете, подарили бы вы нам это кольцо, батюшка… Между прочим, волшебное кольцо.
Как раз в это время в совсем другой эпохе немного кончился скандал и крик, Симр Авраамович все-таки добился хоть каких-то тишины и порядка, техника заработала, и наблюдателям открылась площадь во всей красе, так сказать, текущих событий: кто-то уползал, не в силах подняться на ноги, выла умиравшая распятая собака возле трупа ведуна, на паперти шел разговор.
И последние слова стали слышны в этом другом времени. Горбашка схватился руками за лысину, раскачивался, издавая стоны. Его ткнули в бок, без особого почтения просили заткнуться. Горбашка горестно вздыхал. Репутация гения погибала самым жалким образом, он лишался подобающего ему места в центре внимания всех людей, да еще и должен был разбираться с неслыханным безобразием, с доставкой из прошлого каких-то ненужных людей…
А в XV веке решались другие проблемы:
— И кольцо берите, мне не жалко. То кольцо мне умирающий купец оставил, из земли немцев, Ульрих Вассерман. Я его лечил, а тот все равно помер и перед кончиной подарил тогда кольцо. Вроде говорил, что кольцо выполняет желания, мол, само собой.
— Не проверял, батюшка? Может, это кольцо тебя и без нас перенесет, куда нужно… Не обязательно к нам. Например, в Рязань перенесет.
— А я точно знаю, от кого те чудеса?! Знаю, да?! — И добродушная физиономия Ульяна стала вдруг самой что ни на есть суровой, готовой к сражению. — Мне раз такое было… Писал я свой трактат и все про ученого монаха одного думал, про Гийома из Афонькино… Он тоже трактаты писал, а я читал его немного…
— А трактата Гийома нет у тебя? — перебил Михалыч. — И скажи нам, батюшка Ульян, а где все-таки живет Гийом? Не в Фонтенбло?
— Живет он точно, где ты сказал… По-нашему, Афонькино. Только не в русском, в ихнем, в немецком Афонькине… А книгу его читал я в Киеве, на латинском языке, и у меня ее нет. Так я про кольцо… Словом, я прямо так наяву и стал видеть — как сидит Гийом у себя в келье и пишет.
— Может, просто морок?
— Нет, не просто… От морока головой потрясти — и проходит бесследно. А тут вижу я его, слышу, как перо скрипит, как он сопит, слышу, как из стакана отпивает, даже вроде говорить я с ним могу… Раз еле удержался, не заговорил…
— Что ж тогда не снял кольца да не закинул?
— Ишь, решил… Может быть, это Господь мне испытание дает? Это каждый может благочестие соблюсти без такого поганства на пальце… А ты вот попробуй, когда искушают, это искушение преодолеть и в правой вере крепость сохранить.
Я ж заметил — как наваждение начнется, так от молитвы сразу исчезает. Вот мерещится мне стена каменная, плющом увитая, пчелы жужжат и окошко в гийомову келью… А я сразу к образу, крестным знамением себя осенил, свечечку затеплил… И пропадает все!