Уши рвало завывание буксинов. Лязгал металл. Икая, размазывая слезы по лицу, снизу вверх взглянул Миней Израилевич в лицо смерти. Смерть отвела щит, на ходу оттянула жало копья. Всю жизнь Миней в глубине души полагал, что впереди ждет только черная пустота, словно бы глубокий сон. Он верил только в распадение души вместе с распадением плоти. Смерть заслонила мир, нависла, резко бросила вперед правую руку. Наконечник пробил Минея, вышвыривая в небытие. Задыхаясь, Миней цеплялся слабеющей рукой в древко. И было с ним по вере его.
В одном ошибался Миней — по крайней мере, для одного человека XX века стало известно, что с ним произошло, и этот человек рассказал об этом еще нескольким. И это был не великий ученый, не ясновидящий и не священник, а одна немолодая испанка. Старушке снился сон, она проснулась из-за этого сна и долго лежала в постели, слушала, как ветер колотит по стеклу ветками апельсинового дерева, укутывает тучами луну.
Старушке не очень хотелось дальше жить; жила она скорее для того, чтобы поднять младшего внука, в котором словно воскресал Василий. И после встречи с ненаглядным Базилио Инесса рассказала ему все — и свой сон, и его разъяснение.
ЭПИЛОГ
Светила настольная лампа, сделанная «под кабинет», копилась тьма на стеллажах, в углах большущей комнаты. Стыл крепкий чай в стакане. Володя постелил Василию в кабинете деда, на кушетке, сам сел на плетеный стул, за огромным письменным столом. Он вообще сильно полюбил это кресло, это место… а кабинет любил и раньше.
— Вот, возвращение… — тихо, раздумчиво говорил Василий; покуривал и говорил. У нас в эмиграции люди десятилетиями пьют на Рождество — «Следующее Рождество — в России!» Мечтают вернуться, живут этим. А России давно больше нет. То есть она есть, но совсем другая. Может быть, эти люди еще и вернутся, как знать. Ты вот считаешь, что скоро все начнет меняться… Михалыч тоже так считает… Если изменится, если кончится этот дурацкий коммунизм, они смогут вернуться.
Только вот давай представим: ну, приедут они — и… и что? Понимаешь, старики — вообще из другой эпохи. А молодые… ну, извини, это тоже штамп, но так правильнее всего. Молодые — из другого мира. Понимаешь? Меня когда учили, как здесь жить и как сойти за советского, то учили и как ходить, и как стоять. Так британских шпионов учили во времена Империи — как англичанину сойти за индуса.
— Ты тоже из другого мира, — тихо заметил Володя, — а вот ты здесь…
— Я не смогу жить в России.
— В СССР, — поправил Володя.
— Ну да, в СССР… Но Россия входит в СССР. Нет второй России, что поделаешь. А я тут у вас не смогу. Не из-за КГБ. Все пугают сыском, КГБ… А я по-другому не смогу. Я из-за людей не смогу. Падет СССР, будет какое-то другое государство… А люди-то останутся, понимаешь? Не могу я жить с людьми, которые сами гадят под себя, а потом громко орут: «Экология плохая! Страна гибнет!» А тут… Володя, ты не обижайся, но тут же почти все такие. Ответственности нет, привычки к труду нет, самостоятельно думать… ну, не то что не умеют, не то слово. Советские даже и не понимают, что это вообще можно — думать своей головой.
— Ну ты ведь со мной можешь? Получается?
— Прости, Володя, но это уже ниже пояса… Конечно, с тобой я могу. Но, во-первых, ты мой брат, и это главное. И ты, надеюсь, не считаешь себя типичным советским? Ну то-то… А кроме того, прости еще раз, это советское и в тебе иногда есть. А мне от этого нехорошо, и к тебе тоже злость поднимается… Может, ты ко мне туда приедешь?
Володя неприятно засмеялся.
— Ты забыл, что я невыездной…
— А если… если много переменится?
— Конечно, приеду. Должен же я посмотреть, где Василий Игнатьевич гнал красных в горы…
— Поместье Баррасов? Да видишь ли, там давно уже нет имения, там гостиница… Роща сохранилась, но деревья… Сомневаюсь, что ты найдешь следы от пуль. Вот церковь отца Хосе ты увидишь, но и она совсем другая. В середине пятидесятых ее перестроили.
Что у вас тоже мне трудно понять — до вас не доходит, по-моему, что время идет. Что-то произошло, а вы это «что-то» готовы переживать вечно, словно новых событий и нет. А это не так. И проблемы другие, и вся жизнь давно иная. Такое впечатление, что вы с двадцатых годов переживаете то, что произошло… В этом эмиграция от вас очень сильно отличается. И эмиграция, и вся Европа. И в Испании ведь тоже все меняется. Везде все время все меняется…
— Ты говоришь об эмиграции, будто это целая страна, — засмеялся Володя.
— А знаешь, так оно и есть, — тоже засмеялся Василий, — только эта страна — как шагреневая кожа. Или как град Китеж — все погружается и погружается…
Помолчали. В полутьме двигались пласты сигаретного дыма, приобретали странный, не выразимый словами цвет по мере того, как вплывали в освещенное пространство. Пахло табаком, кожей и книгами.
— А как ты думаешь — наша семейная история получилась? В смысле — удачная она или нет? — Володя поймал взгляд Василия и заторопился. — Выходит, у нас могло быть все намного лучше, чем было… Например, оказались бы все после катастрофы — на своей даче, в Финляндии… А все деньги Игнатия Николаевича лежали бы в международном банке и не пропали бы… И в эмиграцию ушла бы вся семья, со всем почти богатством… Я уже не говорю, что было бы, если бы катастрофы вообще никакой не произошло.
А с другой стороны, представь, если бы Василий оступился бы… попал бы под пулю… Тогда, на границе, или в Испании. С той же колокольни — пулеметчик… А Александр занимался бы чем-то другим, не таким важным для большевиков… Ты понимаешь хоть, что семья вообще могла исчезнуть? Полвека мы на волоске висели…
— Полвека вся страна на волоске… И не «висела», а и сейчас висит. А нашей семье, наверное, все-таки повезло. Сколько таких семей сгинуло, никто и не упомнит! В одном Петербурге — десятки тысяч, это уже наверняка. А по России? И это — грамотных семей, культурных… Сколько мужицких семей исчезло, ты можешь себе представить? Я — нет… Тут никакой фантазии не хватит. А священники? Сегодня потомка русского дворянина, даже потомка купца найти легче, чем потомка священника.
Так что в этом смысле — повезло. А что до остального…
— Я понимаю, так обычно и бывает — происходит не самое лучшее и не самое худшее. Чаще всего. А все-таки обидно, брат. Могло быть и намного лучше…
— Ты веришь в Бога? — неожиданно спросил Василий.
— Чаще всего — верю. Когда думаю, что пришлось пережить деду, — верить труднее.
У Василия в памяти всплыла давняя картина «Коммунизм», и он пересказал сюжет Владимиру.
— Ну ладно, это — к слову. Видишь ли, если всерьез верить в Бога, то получается — благодарить мы Его должны просто за сам факт бытия. Мы все дергаемся — здесь выиграли, здесь проиграли, тут вот какие-то сложности. То есть мы все выясняем, какое у нас есть бытие. Хорошее, плохое, много получили или мало. По результату и благодарим. А благодарить-то надо не за много-мало. Благодарить надо за факт. Уже потому, что число тех, кто есть, гораздо меньше тех, кого нет. Это ты понимаешь?
— Это — понимаю.
— Ну вот… Так что семье — повезло. Как-то ее все-таки выбрали, что-то на ней почиет…
— Ага, «выбрали»! — Володя подскочил на стуле. — Знаешь, кто владел нашей дачей? Такой Кацентох, вот кто. Получил ее в сорок пятом, как трофейное имущество. Даже не купил, а получил. Дед мне рассказывал, у него в доме целый художественный музей. И картины, и бронза, и серебро… Чего там только нет. И уверяю тебя, это все он тоже не за деньги купил. У него внуков двое — внук и внучка. Выходит, их тоже «отобрали», Кацентохов?!
— Кацентохов отобрала одна сила, нас — другая. И для разного, для разного… Ты проследи за Кацентохами, как они живут. Что, счастливы? Довольны? Хорошо им? Не верю я в их «хорошо». Вымороченное — всегда не впрок, при любом общественном строе. Россия — поле борьбы, противостояния. Зло здесь борется с добром, и ничего нельзя поделать.