Когда-то в Петербурге таких кабинетов были тысячи, быть может — и десятки тысяч. Но, разумеется, никакой необходимости в таких кабинетах у трудового народа не было, и в Ленинграде их оставалось все меньше и меньше.
Таких людей тоже в Петербурге было немало, но с ними происходило то же, что и с кабинетами. Ведь если трудовому народу не нужен никакой такой кабинет, то уж тем более никак не нужен вот такой человек — крепкий и жилистый в свои шестьдесят с хвостиком, с костистым, полным достоинства лицом. Не-ет, шалишь, попили народной кровушки такие вот негодяи! Посидели одни в семи комнатах, пока пролетариат в помойках пропитание искал! У них, понимаешь, денег куры не клюют, а трудящемуся элементу — так и на опохмелку не хватало! Вот какие страшные вещи творил царизм, какую «ксплуатацию»!
Да и вот эти, помоложе… Двоим порядка тридцати, а словно бы и жить не начинали — чистые, хорошие лица, умные, ясные глаза. Это сын хозяина квартиры Василий Игнатьевич и Николай Поликарпович, племянник жены хозяина. Это у пролетариев в тридцать лет лица становятся жеваные, а глаза — скучные и мутные от тупого, повторяющегося труда, а главным образом от водки.
Людей этого общественного класса товарищи пролетарии очень хотели бы видеть хилыми, тщедушными, ни к чему не приспособленными. Чем-то вроде интеллигентов из сочинений господина Чехова. Что ж, бывают и такие, нет слов! Но здесь-то, в этом кабинете, сидели ладные, крепкие дядьки, с очень неплохой мускулатурой. У всех четверых были тела и поведение людей, привыкших к свежему воздуху, движению, активной тяжелой работе.
Третий из сидящих в кресле — Владимир Константинович, сын старого друга Игнатия Николаевича, постарше, но тоже какой-то… не такой. С явственной печатью ума и культуры, никак не пролетарий. Ну, измученный, голодный, запавшие глаза, а ведь видна порода, что поделать…
— Вчера дрова колол, для Губкомзема… Для этого, слава Тебе, Господи, политическое доверие не нужно. Запыхался, топор опустил. Вижу — знакомый идет! Гляжу — Гришка!
— Неужто тот самый?! — подался вперед один из молодых, сидящий под фотографией.
— Тот самый, Васенька. Ваш Гришка, из кухонных мужиков. Я ж его хорошо помню, сколько раз к вам приезжал, Игнатий Николаевич, — обратился рассказчик именно к сидящему за столом, но ответил ему не Игнатий Николаевич, а сидящий в кресле под картиной.
— Ну вот, сразу и кухонный мужик… Вы, Владимир Константинович, уж очень к нему эдак-то… резко. Его же вроде в кучера переводили?
— Переводили, Николай, переводили… — согласно кивнул Василий, — вот папа не позволит соврать, перед самыми событиями поставили… Только все-таки не кучером, а лошадей кормить. Это не одно и то же!
— Да-с, лошадей ему доверять нельзя, это понятно… — задумчиво протянул Николай. И спохватился: — Так, Владимир Константинович, что с Гришкой-то? Стоите вы, значит, и что же?
— Ну вот… Опустил я топор, пот отереть. Гришка идет! Одет в толстовку, в сапоги, под мышкой — портфель здоровенный, бумаги из него торчат, а на носу — очки…
— На угреватом Гришкином носу… — почему-то весело, напевно встрял владелец кабинета, Игнатий Николаевич, из-за стола.
— На нем самом, на угреватом! — отрезал рассказчик. — Остановился он, меня узнал, руки в боки. Стоит и ухмыляется. «Вот, — говорит, — вот она, никчемная интеллигенция! Вечно-то в ней, говорит, мертвый живого перетягивает! Полена разрубить, и то не могут!»
А я ему, дух переведя: «Я, — говорю, — собственно, не свою, вашу работу выполняю сейчас, Григорий Батькович. Причем делаю я ее, конечно, вашего-то похуже, опыта не хватает. Но вот посмотрел бы я, как вы будете мою работу выполнять — делать переводы с немецкого». Ну-с, постоял Гришка, постоял, губами пожевал да и пошел.
Вспыхнул смех. Владимир Константинович откинулся на спинку кресла, явно довольный, выпустил клуб дыма.
— И вы рассчитываете — не припомнит? Кем он у них, почтенный Владимир Константинович?
— Заведует отделом по очистке… По очистке Петербурга… то есть тьфу! По очистке Ленинграда от нежелательных элементов. Вы это желали узнать?
— Но ведь лестно же, поймите старика! Лестно, что твой кухонный мужик — и вдруг у них крупный чиновник! Ваши же, дураков, судьбы будет решать! Вы вообще понимаете, что все мы кончим на Беломорканале? До вас все еще не дошло? — произнес старик и обвел глазами троих, сидящих перед ним. Чувствовалось, что разговор этот идет не в первый раз.
За окном стыла глухая ночь; керосиновая лампа на столе еле светила сквозь сизый папиросный дым. Дым вел себя почти как живое существо. Сизые пласты затаивались в углах, прятались за шторами… А потом выплывали, словно бы выскакивали оттуда, обволакивая зазевавшихся. Ночной ветер шевелил тяжелые полотнища штор, дым относило, и блистали отсветы лампы на стеклах шкафов. Движение воздуха прекращалось, и блики исчезали совершенно.
— Они меняются… разве вы не видите? Строгости растут, не спорю… Насчет хранения валюты, насчет перехода границы… Ну а как ваш Александр устроился? Им нужны квалифицированные кадры, тут слов нет…
Николай возражал вяло, словно по обязанности.
— Еще можно жить… — поддакнул и Владимир Константинович, — мне вот недавно предлагали, насчет работы в бухгалтерии, правда, далеко… Мы же сами сидим сиднем, боимся Петербург потерять.
— Жить все-таки надо на родине, папа… Что мы понимаем в жизни той же Франции, скажи на милость. Кем ты там будешь? Кем я буду? — возражал отцу даже Василий.
— Да как вы все не замечаете! — Игнатий Николаевич выколачивал трубку, словно вбивал свою мысль в родственников. — Они закручивают гайки. НЭП отменяют, и понятно почему — все уже взяли, что могли. Вы не хотите понимать — мы все для них не нужны. Мы даже лишние, если хотите знать.
Вы хоть замечаете, что до всех людей нашего круга постепенно добираются? Постепенно, не сразу, но неуклонно добираются до одних, потом до других. Когда-то дойдет и до нас. Тот же Гришка и доберется, он-то от нас и очистит! Вопрос только, когда?
На улице проехала машина. В это время суток и в этот год по Ленинграду могла ездить машина только одного ведомства и только с одной целью. Все замолчали, невольно стараясь прикинуть, куда едут. Вроде бы остановились у дома 44 — скорее всего, за Степановым. Но Коле показалось — свернули в проулок. Тогда, скорее всего, за Нейс-Доминого или за Скарлатовым…
— Ну, наслушались? Сидели сейчас, прикидывали — к кому, кого забирать… Небось, пытались угадать, к какому дому. Потому что вы все прекрасно знаете, в каком доме и кого будут брать. А завтра приедут за нами. Не завтра? Тогда послезавтра. Мы просто не можем уцелеть.
— У них так меняется политика… То ужесточение, а то вдруг совсем наоборот. Кто, скажем, ждал в 1921?
— Как бы ни менялась их политика, она будет всегда против нас, — веско сказал Игнатий Николаевич. — Или мы уйдем, или нас раздавят. Помните, в 1922 выпускали свободно. Даже в 1924 еще можно было сесть и уехать. Между прочим, вы не припомните, кто тогда не хотел уезжать? Не припомните?! — прищурился Игнатий Николаевич.
— Ну, я не хотел… кстати, я и сейчас не хочу… — произнес Николай Поликарпович и с тоской уставился в окно.
— Ну вот, Коленька, я вас могу поздравить: сидите вы на Родине, любуетесь соплеменными березками. Без березок жизнь себе не мыслите? Ну вот и любуйтесь, любуйтесь… В каком качестве, Николай Поликарпович? Кажется, бухгалтером? И знаете, что смешнее всего, Коленька? Что вы никогда не станете главным бухгалтером, вот что. И что вы никогда не получите образования. Никакого. До самой смерти вы будете работать рядовым бухгалтером завода «Красная наковальня». Вам скоро тридцать лет, Коля. Или вы будете учиться в ближайшие годы, или так помрете неучем. А мне, между прочим, совсем не хочется, чтобы племянник моей супруги так и остался неучем. Вам самому-то хочется? Сомневаюсь…
А вы, почтенный Владимир Константинович? Вы так и будете рисовать прохожих на тротуаре? Об этом вы всю жизнь и мечтали, да? И отмечаться каждый месяц, как белому офицеру, — это тоже то, к чему вы стремились?