Автомобиль занесло, дико завизжали тормоза, и машина остановилась боком, ткнувшись в кучу земли. «Вперед!!» — страшно ревел Игнатий Николаевич. В каком-то остервенении, словно бы во сне, не наяву, прыгали, бежали к лесу, топоча сапогами, поднимая столбы пыли на следовой полосе.
Пули визжали и выли, только солдатики, похоже, спросонья не очень понимали, куда им велено стрелять.
Кончалась нейтральная полоса, и лес уже закрывал от советской стрельбы. Уже можно было перейти на шаг, вдохнуть воздух, чуть-чуть остановить колотящееся о ребра сердце, разогнать малиновые полосы перед глазами. А к ним, с винтовками наперевес, уже шли люди в чужой форме. Офицер — маленький, круглоголовый — держал перед собой огромный, незнакомой марки пистолет. Василий покосился на отца и бросил под ноги оружие. Не было сказано ни слова. Финны зашли с трех сторон. Офицер махнул рукой.
Только что они сидели в кабинете, резали НКВД, мчались на машине, а потом бежали, прорывались. Сознание не успевало приспособиться, реагируя на феерию отказом принимать происходящее. Все было словно не всерьез.
Вот они идут цепочкой — арестованные на месте преступления нарушители государственной границы. Все было, как во сне — непонятно, красивом или страшном. Сосновый лес, залитый лунным светом, дорога в лесу, группа маленьких, круглоголовых, с карабинами, ведет четверых, — расхристанных вспотевших, обалделых.
Стало ясно, что остались живы. Восстанавливалось дыхание. Можно было замечать стволы, лунный свет, прохладный, ароматный воздух ночи. И только тут Игнатий Николаевич нарушил молчание:
— Вы помните? На нашей даче в левой тумбе стола. Нас могут разделить. Могут выдать назад. Помните! Меня не станет — извольте найти! Моя последняя воля! Не найдете — из гроба прокляну!
И тогда офицер разлепил губы. Странно звучала у него русская речь, но было все-таки понятно.
— Мы с красными войюем… Фас не фытатут… Нам фас это… смерти не нато…
Было три часа семь минут, двадцать пятого… нет, уже стояла ночь двадцать шестого июля 1929 года от Воплощения Христова.
ГЛАВА 2
На осколках Российской империи
Если бы дед Яниса Кальнинша услышал бредни латышских националистов времен «перестройки» или нынешней Латвии, он бы их просто не понял. Старик очень гордился, что его внук — не латыш.
— Это я еще латыш, — говаривал он, втыкая лопату в унавоженную мокрую землю, — сын у меня извозчик в городе. А внук так вообще русский профессор.
Внук честно пытался разъяснить старику принципы латышского национализма и что он латышский профессор, но дед ему все-таки не верил и продолжал рассказывать, что внук у него — русский профессор, учившийся в самом Петербурге.
Василий Игнатьевич Курбатов любил сидеть в кабинете Кальнинша, слушать неторопливые истории про то, как он учился у Игнатия Николаевича, про старый Петербург начала века.
— Мы оба — осколки Империи, — говорил Янис, и заглавная буква в слове «Империя» звучала особенно сильно.
В кабинете Яниса отдыхала душа, погружаясь в милое, навеки потерянное прошлое, — настольная лампа, коричнево-золотые корешки книг, душевный разговор в кожаных креслах, и не только разговор-воспоминание. С Кальниншем говорили об экспедициях, о геологии. Мысль уходила в беспредельность времен, когда не было на Земле человека, когда сама Земля была иной. И душа отрешалась от настоящего — нерадостного, неуютного.
— Тебе пора не валят турака, идит работать к нам совсем, — говорил Кальнинш, и в этом тоже был соблазн — преподавать студентам, постоянно жить в этом мире — мире отвлеченных сущностей, истории Земли, странных тварей, населявших Землю до человека. Уйти от крови и грязи в это милое, родное, почти семейное. Он непременно так и поступил бы, не будь его собственная жизнь выкуплена жизнью матери и сестры. А жизнь всех таких, как он, бежавших — жизнью всех оставшихся, истекавшей кровью страны.
Об этом можно не думать? Ну конечно же! Не думает же братец Николаша. Дослужился до бухгалтера, выучил язык, принял гражданство, женился… Благодать! Только бывать у него скучно. Скучно и страшно — потому что надо видеть глаза Николаши при попытке говорить о чем-то кроме жратвы, тряпок или карьеры: глаза великомученика, черт побери. Ну зачем злой брат Васька бередит его раны?! Все равно плетью обуха не перешибешь, что было, то было, и зачем думать об этом?! Зато вот сейчас как хорошо: борщ, жаркое, настоечка сливовая!
Владимира Константиновича понять проще — он жадно кинулся учиться, наверстывать почти совсем упущенное. Но и для него Латвия, вообще все зарубежье — уютная теплая лужа, в которой так уютно хрюкать, а не плацдарм. Не место, из которого можно возвращаться в Россию с оружием и нести смерть убийцам твоих ближних. И откуда, даст бог, когда-нибудь можно будет вернуться в Россию совсем, навсегда.
Отца понять легче — не в его годы сигать под пулями. К тому же поиски кольца для него становятся все важнее и важнее. Он искренне верит, что, найдя кольцо, сможет все переменить, чуть ли не поднимать мертвецов.
С того дня, как отец вытащил из тайника кусочек пергамента — желтоватый четырехугольный кусочек, — он жил только этим кусочком. И тем кольцом, которое дает власть над миром.
Он и в Германию уехал за Вассерманом, в поисках кольца.
Интересно складывается жизнь! Толстый Герхард, хозяин кабачка «Пестрый краб», уверяет, что он и живот отпускает, чтобы походить на Гиммлера, всерьез орет про арийцев и нордическую расу. И он, и другие немцы ходит в Россию вместе с русскими патриотами, очищает ее от коммунистов.
Сколько их было, этих переходов по болоту, по руслам рек, когда голова почти что погружается в ледяную черную воду и приходится поднимать вверх, нести выше плеч сумку с боеприпасами. И если удалось — рывок, удар, лиловые вспышки в темноте, миг торжества победителей.
— Вы и правда член ВКП(б)? Председатель колхоза «Имени Карлы и Марлы»? Или вас оболгали, милейший?
И пулю в ненавистное существо.
Но и сразу назад, до подхода армейских частей, — не с ними биться кучке ополченцев. В землю — колья, на них щиты: «От коммунистов — свободно!». «Kommimistenfrei!», — ухмыляясь, вешали на колья немцы. А когда они начали вешать щиты с другой надписью — «Udenfrei»? Василий Игнатьевич не помнил. Но немцы были там же, в черной ночной воде проток, в пальбе и рукопашной, под пулеметным огнем подоспевшего НКВД. И не один из них остался там же, на земле, которую считал все же родной.
А вот коренные русские — ни братец Николаша, ни сын убитого большевичками офицера, великовозрастный студент Владимир Константинович, не были в той воде, в том деле, под тем огнем. И Герхард становился ближе Коли.
Но последнее время Василия Игнатьевича все больше манила Испания.
Во-первых, потому, что в начале 1930-х годов во всей Испании начались те же красные дела, что тринадцатью годами раньше происходили и в России: убийства помещиков. Убийство политических противников — особенно фашистов. Убийства обеспеченных людей и разграбление их собственности. Истребление священников. Насильственный захват чужой земли и чужого имущества.
Как и в Российской империи, многое в действиях красных вообще было недоступно ни пониманию, ни разуму.
Когда крестьяне захватывают землю, это можно если не оправдать, то по-человечески понять, и помещики тоже в этой истории не правы. Когда голодные люди захватывают магазины и склады — это предосудительно, но объяснимо. Богатые и сытые тоже виноваты — все должны иметь, чем накормить своих детей.
Когда толпа вламывается в церковь и распинает на амвоне священника — «У нас теперь нет Бога!» — это уже трудно объяснить.
Когда люди убивают мать трехлетнего ребенка, со смехом отрывают охрипшего от крика, обезумевшего малыша от ее юбки и топят его в пруду, закидывая камнями. — это понять еще сложнее.