Василия Игнатьевича огорчало, порой даже сильно поражало, что красные внешне никак не отличались от людей. Василию Игнатьевичу было бы много проще, если бы они были покрыты шерстью, у них были бы убегающие лбы обезьян, а глаза отсвечивали красным.
Они были нелепо, кощунственно человекоподобны. Но ведь, строго говоря, их нельзя было считать человеческими существами, несмотря на все их сходство с людьми. Что с того, что у красных были руки, ноги и глаза? У них не было множества не менее важных черт, которые должны быть присущи человеку. Например, у них не было ни морали, ни совести, ни чести. Они легко могли врать и клеветать, даже не очень понимая, что врут и клевещут.
Легко было возразить, что врать могут и все остальные люди. — например, россияне или те же испанцы. Но психически вменяемый взрослый человек всегда понимал, что он лжет, и считал ложь чем-то неприятным и презренным. Изо всех сил взрослый нормальный человек пытался избежать вранья, а если даже приходилось — испытывал сильнейшую неловкость. А красные относились к вранью куда более непринужденно. Похоже, они даже не понимали, что такое ложь и чем она отличается от правды.
Разумеется, они могли оправдывать себя тем, что врут классовым врагам, эксплуататорам, которые поступают с рабочими и крестьянами еще хуже. Но патологическая лживость от этого не становилась каким-либо другим, более приличным качеством.
Претендуя на решение глобальных вопросов, красные были поразительно беспомощны и инфантильны. Они оказывались не в состоянии навести порядок в своих собственных домах, многие из них не были способны сделать простенькую работу по самообслуживанию — хотя бы постирать собственные трусы или сварить себе кофе; их представления о мире, способ реагировать на окружающее словно бы застыли в возрасте 7 или 8 лет.
В некоторых отношениях они были даже значительно младше — вроде совсем маленьких детей, способных верить в то, что ветер происходит оттого, что деревья во дворе качаются. Во всяком случае, они очень слабо понимали, что в мире существуют какие-то причинно-следственные связи.
Они могли убить пекаря и удивляться, почему к завтраку нет вкусных булок. Могли уничтожить коров, чтобы у крестьян не произошло «рецидива частнособственнической психологии», а потом совершенно искренне не понимали, почему их собственный ребенок плачет без молока.
Красные владели речью (хоть чаще всего — косноязычны), могли говорить на разных языках Земли, даже учили иностранные языки и были очень, очень многословны… Но слово у них не было связано с делом, и вообще было непонятно, осознают ли они связь слова и тех явлений и вещей, которые называются словами. Слова имели самостоятельную ценность и произносились сами по себе, ради удовольствия их произносить.
Тут невольно вспоминались даже не маленькие дети, а грудные младенцы, гулящие, булькающие и издающие всяческие звуки — непроизвольно и без всякой связи с реальными вещами и явлениями; просто потому, что физиологическое состояние этих созданий требует эти звуки издать. Ребенок гулит не потому, что хочет о чем-то сообщить, а потому, что он покакал или поел. Так и оратор из коммунистов испытывал необходимость издавать какие-то звуки… при виде трибуны, собравшейся толпы или даже при виде толстой книги, раскрытой на какой-то странице.
И так же народные массы, слушая гуление оратора, понимали его состояние, разделяли его и сами начинали испытывать нечто похожее.
В общем, даже и не вина оратора, что издаваемые звуки были полностью лишены всякого смысла. Нужно было особое устройство мозгов, чтобы понять все это: «объективные законы истории»; «экспроприация экспроприаторов»; «частнособственническая психология», «субъективный фактор истории», «эксплуатация человека человеком». Чтобы это понимать, надо было владеть «ключом» — знанием, как именно все это надо понимать.
Красные оставляли за собой право совершать практически любые поступки и вовсе не считали, что должны считаться с кем-то, кроме самих себя. Все человечество они рассматривали как подопытный материал, мир — как поле для экспериментов.
При этом, как ни удивительно, красные были убеждены в том, что они очень милы, и страшно обижались на то, что могут кому-то не нравиться. Всякого, кто не признавал за ними право на эксперименты, они считали своим личным врагом.
Они обижались на любого оппонента, даже самого лояльного и терпимого. На любое, даже самое аккуратное указание на их ошибки, просчеты или преступления. Они оставляли за собой право совершать любые преступления по отношению ко всем не своим. Но вот называть эти поступки так, как они того заслуживали, было нельзя. Любой оппонент от такой логики обалдевал и только разводил руками… А коммунисты начинали воевать с этим оппонентом, и не из деловой необходимости, а из откровенного желания «показать этим гадам за то, что они ругаются такими словами».
Мало того, что они обижались на любых, пусть самых скромных, оппонентов. Еще чаще они обижались на жизнь… точнее говоря, на неправильное устройство Вселенной. Потерпев очередное поражение, красные бросались искать очередной «ключ» к своим священным текстам, всерьез уверенные, что в этом-то все и дело.
В красных было много и других черт, объединявших их с совсем маленькими детьми или с животными, — отсутствие аналитического ума, неумение планировать и рассчитывать надолго, наивная жестокость, неумение слышать и понимать других, отсутствие логики, эмоциональность, спонтанность.
Но у красных было, по крайней мере, одно свойство, общее с людьми и животными: они были смертны. Всаживая в красных пули, их можно было останавливать. Мертвые, они уже не могли продвигаться вперед и больше не были опасны. Прибитые к земле штыком, они замолкали и уже не могли болтать свою демагогическую ахинею.
Красные многое могли, если их не останавливать. Например, могли выиграть Гражданскую войну. Могли построить концентрационные лагеря и перемалывать в них цвет народа. Коммунисты могли выгнать Василия Игнатьевича с Родины. Вынудить его бежать так, что после этого у него не могло быть уже ничего, — только месть. Но он мог коммунистов убивать. И он это делал, и умел это делать хорошо. Он их останавливал, делал уже неопасными.
Василий Игнатьевич пришел в Испанию с толстой пачкой счетов коммунистам и намерен был платить именно по этим счетам. Но счет продолжал стремительно возрастать — даже при том, что и по дороге из Лиссабона, и в Испании шли через места, где войны не было или она была давно, где Василий Игнатьевич не видел ничего из совершаемого коммунистами.
На территории белых он был на земле, где в маленьких уютных городках, в прокаленных солнцем деревушках еще теплилась, еще существовала хоть какая-то, пусть прижатая к земле, напуганная, искалеченная войной, но все же человеческая жизнь. Служили в церквах, и звучали слова, которым сотни и тысячи лет. Ездили автобусы, играла музыка в ресторанчиках и кафе. По дорогам мужики с обветренными, загорелыми дочерна лицами гнали ослов, груженных снедью. Пылила дорога под копытами деревенского стада. Закат был желтым над голыми, лиловыми горами. Сам вид коз, коров с длинными тонкими рогами, облик пастухов был непривычен. Дорога была рыжая и желтая, висела красноватая пыль. И облик, и краски чужие. Но это было деревенское стадо, это был закат, и пастухи, и стадо шли, куда им положено. Вечерами, в теплой темноте, с высот наблюдательных пунктов было видно множество дымов: в сотнях, в тысячах домов готовился ужин.
А в зоне боевых действий, в только что отбитых селах и городах у него было много впечатлений. Там, где прошли анархисты и коммунисты, всякая жизнь замирала. И тот, кто сумел не погибнуть, должен был затаиться, спрятаться и сделать вид, что его нет.
Радовало только то, что, по крайней мере, именно вот эти — те, в кого попали именно его пули, — уже не могли разрушать окружающий мир. Вот эти испанские дети сгорели живьем в переходившей из рук в руки деревне, сгорели не по вине тех красных, которых он зарезал пять лет назад, еще на территории России. Вот этот невероятно тощий женский труп с пулевым ранением в спину, труп беглянки из красной зоны, — появился здесь не по вине тех, кого он уже пристрелил.