Плохо было только то, что война долго велась позиционная. Граница между республиканской Испанией и белой Испанией Франко оставалась линией фронта. Но все копили силы, никто не торопился прорывать фронт и наступать.
Радовали разве что известия «с той стороны». 3 — 4 мая 1937 в Барселоне передрались троцкисты, анархисты и коммунисты. Кто их стравил — Троцкий или Сталин? Трудно было сказать… Коммунисты победили, не без помощи «московских товарищей», и несколько дней резали побежденных. Тогда же пришли известия из России про расправу с Радеком, Якиром, Тухачевским и прочей нежитью из верхушки армии и ЦК. Василию Игнатьевичу было жаль их не больше, чем испанских троцкистов из Барселоны. Человек верующий, в их гибели от рук «своих» он видел разве что перст Божий. На уровне бытовых отношений он мог испытывать к этим, истребляемым «своими», только злорадство.
За 1936 год и за первую половину 1937 года Василий Игнатьевич сильно устал от позиционной войны. Хорошо было только то, что за этот год он приспособился и до конца стал солдатом Большой Войны. И все-таки узнал испанцев.
Испанцы и впрямь были другие, не похожие на знакомых Василию Игнатьевичу людей. Внешне они были и похожи, и не похожи на южан. В представлении многих южане должны быть очень смуглыми, высокими, сухопарыми, с тонкими костистыми лицами и тонкими руками и ногами. Испанцы в большинстве были невысокими, с широкими, мясистыми лицами. Многие из них были не так уж смуглы, сложены рыхло и к средним годам часто толстели. Испанцы были очень сдержанны и не любили посторонних. Василию Игнатьевичу это казалось тоже «не южной» чертой.
Одновременно испанцы были явные южане — любили яркие одежды и острые приправы из перца. Не все блюда Василий Игнатьевич был в состоянии попробовать, а уж тем паче — полюбить.
При разговоре они жестикулировали (хотя и меньше чем итальянцы) и старались встать поближе к собеседнику. Порой Василий Игнатьевич невольно пытался отодвинуться — лицо собеседника он предпочитал видеть скорее в метре, чем в 15 сантиметрах от своего лица. А его собеседник, наоборот, наступал, старался придвинуться поближе, и они все время двигались по комнате.
А были вещи и серьезнее. Василий Игнатьевич вовремя заметил, что женщин в Испании лучше не трогать. Вообще не трогать, никак, — не замечать. Делать вид, что их не существует. Не слышать женских голосов, шороха юбок, обращенных не к тебе слов. Если обращаются к тебе — отвечать. Подают еду — улыбаться и благодарить. И тут же снова отключаться, забывать о их существовании. Это была черта на столько южная, сколько восточная. Относиться к ней можно было как угодно, но она была, и все тут. Василий Игнатьевич приспособился к ней, хотя и без особого восторга.
Испанцы были общительны. Чтобы быть в Испании своим, следовало быть более общительным, чем в Прибалтике… и даже больше, чем в России. Рассказывать о себе надо было много и часто. Василия Игнатьевича трогало, что семья для них — святое. Разумеется, и русские, и немцы могли быть очень семейными. Но для испанцев семья была словно и священным институтом.
Стоило начать объяснять, что привело его к белым, и испанцы уважительно замолкали. Семья — это было серьезно. Семья — это не требовало ничего больше. Немного обвыкнув в Испании, Василий Игнатьевич провел эксперимент: объяснил, что бежал с Родины, потому что отец велел. И собеседники принимали рассказ вполне всерьез, кивали головами, соглашались, и им вовсе не казалось странным, что дяденька за тридцать лет бежал с Родины потому, что ему велел папенька.
Впрочем, вся ситуация в России, ее Гражданская война встречали только понимание и уважение. Слишком все было похоже.
Впрочем, все это был важный, но все-таки общий, очень общий фон, а на нем вырисовывалось огромное, беспредельное многообразие городов, местностей, исторических провинций, сословий, семей и характеров.
При изобилии знакомых другом ему стал, пожалуй, только один Мигуэль Коимбре — очень уж они были похожи. Мигуэль Коимбре происходил как раз из семьи самой буржуазной и не выбирал своей судьбы, как и Василий; при нормальном течении событий быть бы ему адвокатом. С начала 1930-х годов он уже начал работать в адвокатской конторе в Мадриде и совсем неплохо зарабатывал. У него была семья, и Мигуэль купил землю — большой кусок недалеко от южного городка Хаэн, в самых благодатных местах. Когда начались события, Мигуэль отправил жену с детьми на свою ферму, — и жизнь в деревне подешевле, и от греха подальше. В самом начале 1935 года в Андалузии началась земельная реформа, сопровождавшаяся экспроприацией экспроприаторов и стиранием эксплуататорских элементов. Жена и трое детей Мигуэля Коимбре были признаны шайкой эксплуататоров и выгнаны из дома, построенного на деньги их отца и мужа. Автомобиль, деньги и все ценные вещи — такие, как часы или украшения, — у них тоже отняли, как принадлежащие трудовому народу. Подвезти их никто не осмелился, опасаясь гнева вершителей прогресса и организаторов праведного народного суда. И родные Мигуэля пешком отправились в Мадрид.
Причина этого неизвестна, но в Мадрид жена и дети Мигуэля не пришли, и что с ними случилось — тоже никто не знал. Из своей фермы они вышли, и жители еще двух деревень видели, как они бредут по шоссе, ведущему на север, — женщина, девочка лет десяти, мальчики трех и пяти лет. В одной из деревень сердобольные люди даже дали этим идущим хлебушка — наверное, завтрак тоже был украден семьей Мигуэля Коимбре у трудового народа, и поэтому революционеры и его конфисковали для нужд восставшего народа и сожрали как закуску к самогону.
А потом след обрывался, и Мигуэль не мог найти концов. Во всяком случае, до дому его семья не дошла, исчезла в кипении революционной Испании, народ которой намеревался прогнать помещиков и капиталистов и построить счастливую жизнь.
Начальство в Хаэле придерживалось республиканских, прогрессивных убеждений, но сочло, что проводить земельную реформу и экспроприировать эксплуататорские элементы местная ячейка анархо-синдикалистов несколько поторопилась. Поторопившимся товарищам, допустившим головокружение от успехов, погрозили пальчиком и отечески пожурили за перегибы и поспешность.
Мигуэль пытался организовать судебное преследование, но судья иска не взял, потому что нельзя было из личных обид становиться на дороге прогресса и обижать людей, показывавших, как надо вершить истинно великие дела.
Мигуэль Коимбре был адвокат, свято верящий в закон. Но он был еще испанец и человек, относившийся к жизни очень серьезно. В один прекрасный вечер он вошел в кафе, где вожак анархо-синдикалистов махал черной тряпкой и рассказывал про перманентную революцию, и всадил ему в голову пулю из револьвера. Анархисты были не готовы ни к чему подобному и просто бросились бежать. Немногие из них пытались вытащить оружие из карманов кителей, из голенищ… И, конечно, не успели. Стреляя с обеих рук, меняя обоймы, Мигуэль Коимбре методично очищал кафе, свою Родину и планету Земля от анархо-синдикалистов. Перезарядил последний раз, аккуратно обошел кафе, по очереди пиная всех анархистов. От одного услышал стон, произвел последний выстрел в голову. После чего бросил оружие, сказал «пшли вон!» визжавшим шлюхам, закурил сигару, и преспокойно ждал прибытия полиции.
Законник и адвокат, он рассчитывал, даже ценою жизни, вызвать показательный процесс, создать прецедент, подготовить общественное мнение… Как он ошибался!
Начать с того, что никто не занимался ничем, происшедшим на ферме под Хаэном. Разумеется, были следователи и судьи, прекрасно понимавшие, что к чему, — но и они боялись вызвать гнев прогрессивных людей, которым черт не брат, а закон — устаревшее и пошлое буржуазное понятие. Ведь прогрессивные люди имели оружие, ходили группами и поддерживали друг друга, а в безвластной стране не было ни полиции, ни армии, и остановить их было некому.