Василий видел Николая Романовича впервые, и он ему очень понравился. Игнатий Васильевич уже встречался с Ведлихом — тот раза два приезжал к отцу, и отец совершал сразу несколько глупых поступков. Во-первых, отец сразу бросал все дела, и они с Ведлихом начинали пить вино, коньяк и водку.
Во-вторых, отец приходил в какое-то странное, тревожное настроение, становился очень неспокоен, и они с Ведлихом пили и вспоминали о каких-то людях, чьи имена ровно ничего не говорили для Игнатия, о событиях каких-то древних времен, которые уже давно не имели ровно никакого значения.
Чего стоил хотя бы неизменный первый тост: «Следующая встреча — в России!» Разве отцу было так плохо здесь, в Испании?.. Там, в России, он сам рассказывал, лютуют ЦК и КГБ, его родственников, скорее всего, давно убили, да и апельсины там не растут…
Разговоры о погибших при переходе границы, о пытках в подвалах КГБ были попросту ужасны и могли только напугать до полусмерти Игнасио Мендозу — обеспеченного, почтенного, законопослушного коммерсанта…
Потом отец еще несколько дней отходил от общения с Ведлихом, был рассеян, работал спустя рукава и, случалось, изрядно отпивал из всяких ярких бутылочек со старыми… даже не винами, а с арманьяками и коньяками.
Обычно с дедами сидела и мать, а последний раз зашел и младший внук, и они тоже находили что-то во всем этом, какой-то непонятный для Игнасио смысл.
Третья глупость была в том, что всякий раз отец давал Ведлиху приличные суммы денег. «Прижучь их, сволочей, на мои!» — громко говорил он Николаю Романовичу, а тот довольно кивал, крякал, и выражение лица у него было такое, словно он должен был сейчас сбегать и на эти деньги купить выпивку.
Разумеется, это были деньги отца, и он имел право тратить их, как считал нужным. И, конечно же, они не слишком обеднеют. Игнасио понимал и то, как хочется отцу хоть как-то нагадить тем, кто выгнал его с Родины. Но давать деньги на такие дела было все-таки глупым.
Так что Игнатию Васильевичу Ведлих категорически не нравился, и в причине этого не было решительно ничего загадочного. Ведлих весь, до последней клеточки, до последнего волоска, был из сложного, сурового, неблагополучного эмигрантского мира, — из того самого мира, из которого пришел отец… Но почему, почему он не хотел прийти — и жить себе спокойно?! Ведь все уже кончилось, все позади — и побег из этого страшного, непонятного государства, и война… Чего они рвали душу, эти старики, зачем они пили и плакали, зачем постоянно вспоминали то, что заставляло их пить и плакать еще сильнее?!
Николай Романович расположился надолго, водрузил локти на стол. Перед постоянным гостем, чьи вкусы прекрасно известны, мгновенно появилась глубокая тарелка с пельменями, перец, уксус и соль, огромная бутылка со «Смирновской», черный хлеб.
Зрелище человека, уписывающего пельмени под водку на побережье тропического острова — само по себе весьма интересное зрелище. А ел Ведлих с колоссальным аппетитом.
Ел Николай Романович со вкусом, прихлебывал водку, прижмуриваясь от удовольствия. И все время задавал вопросы. Откуда… Почему… Зачем… Кто сказал… А еще он ухитрялся угощать Игнатия с Василием, и еще поглядывал в окно… так сказать, контролировал ситуацию… Судя по всему, в историю про кольцо он не поверил ни на грош. Вот такие вещи, как последняя воля, как семейная история, на него действовали, и с ними он вполне считался. А необходимость встретиться с двоюродным дедом и братом были для него реальны, как… ну, как те же пельмени. Или как пистолет, очень заметный у него на впалом животе, под пиджаком. Игнатию, кстати, этот пистолет очень не нравился — в одном американском детективе про итальянских гангстеров парень как раз вот отсюда вытаскивает револьвер и сразу же открывает огонь…
Ведлих допил водку, дожевал… Сел, оперевшись локтями на стол, на несколько минут впал в задумчивость. Игнатий ждал с некоторым страхом, но и с облегчением. Ведлих мог отказать, и тогда он не знал бы, через кого можно выполнить волю отца и предсказание матери. И ну их…
А Василий ждал с замиранием сердца, потому что сейчас решалась его (и не только его) судьба…
— Ну хорошо… — сказал, наконец, Ведлих. — Что рискованно, вы, кажется, понимаете. А вот что потрудиться придется — понимаете? Вася, милый, у вас прекрасные намерения. Но вы пройдете по Невскому проспекту метров пять, самое большее. И уже будет видно, что вы иностранец, понимаете?
— А если туристом? Под фамилией Мендоза?
— Это можно… Но, во-первых, вы не сможете ни с кем общаться. Не говоря уже о том, чтобы прийти к родственнику. Вам вообще нельзя будет обнаруживать, что вы хоть немного знаете Россию, — просто чтобы не быть раскрытым. А если вас все же раскроют, то немедленно выставят. Да еще и внесут имя в списки и никогда больше не пустят.
Так что в СССР вы будете ходить по отведенным вам дорожкам, а в сторону — ни шагу. Увидите только то, что вам сочтут нужным показать. А если смоетесь — вас будет искать все КГБ СССР, пока не найдут.
Вы даже не сможете там учиться, как быть советским… Кстати, что этому надо учиться, вы понимаете? Вас же за версту видно, юноша… В смысле видно, что вы из Европы…
— Николай Романович, дорогой… Я согласен учиться. И все расходы на мою заброску мы возвратим. Николай Романович, мне очень нужно в Россию… Голос Василия сорвался на какую-то уже не просто просящую, на какую-то умоляющую ноту. Он сам чувствовал, что говорит неубедительно.
Николай Романович покивал…
— Я ведь не отказываю… Я вам хочу… я вам попробую помочь… Но давайте сделаем так — вам придется пожить у нас. Вы по-русски говорите чисто, я же не спорю… Но акцент все-таки есть… — Николай Романович словно бы извинялся. — Ну, и России вы толком не знаете. Ни исторической России вы не знаете, ни тем паче — современной. И советских вы не знаете. А чтобы в Россию идти и вернуться — все это надо знать… Готовы? — неожиданно спросил он, адресуясь именно к Василию.
И Василий закивал изо всех сил.
ГЛАВА 8
Вечер со стариками
Второй месяц Вася Курбатов жил во Франкфурте-на-Майне, на Флихфюрстенвег, 15, и говорил только по-русски. И говорил, и читал.
Говоря по-испански, по-русски и по-английски, Василий искренне считал себя трехъязычным. Выяснилось, что родной для него все равно испанский, и только испанский. Русский язык был иностранным, и сутками, неделями говорить и читать только на нем было трудно. Даже если Василию казалось, что он даже думает на русском языке, на самом деле он где-то подсознательно переводил с русского на испанский и обратно.
Здесь его делали двуязычным. Человеком, который на русском языке говорит, читает, пишет, думает, сочиняет стихи, молится Богу, объясняется в любви, проклинает, радуется жизни… Русский язык всплывал в его сознании, закреплялся, вытеснял даже испанский. Быстро исчез акцент. Стало легко читать и Пушкина, и Гумилева. Василий перестал думать о значении слов, о правильном склонении и спряжении. Получалось все само, автоматически.
По вечерам, на сон грядущий, Василий читал русскую классику. Он плохо знал Северную Европу — мир дуба, сосны и березы, выпадающего снега, настоящей зимы, прохладного лета, облачных гряд над беспредельными равнинами. Раньше он не вчитывался во многие описания, не запоминал, это не было важно. Теперь приходилось думать про то, как в лесу ель надломленная стонет. Как глухо ропщет темный лес. Наверное, примерно как сосняк в горах Сьерра-Морена… Но, конечно же, надо послушать.
Ну, как рассыпается песок перед грозой — это понятно. Это он видел. И как струей сухой и острой налетает холодок, он тоже знает. А вот как на ручей, рябой и пестрый, за листком летит листок… Листки ведь разноцветные, осенние… Для понимания Василий смотрел репродукции: Шишкин, Поленов, Левитан, Саврасов.
Днем он читал не классику. Читал современных советских авторов. И книги тех, кто вернулся из России. И советологов.