В третьем месте тоже портилась погода: вдруг похолодало так, что в воздухе к вечеру заискрился натуральный снег, а поутру народ едва вылез из спальников, как сгрудился, лязгая зубами, около костра, и долго не мог отойти. Отошел постепенно и собрался уже идти на писанку, как облака в небе приняли какой-то странный вид – стали сами собой складываться в огромные звериные морды, и эти морды вроде бы стали приближаться к земле… Фомич особенно настаивал, что это было очень страшно, пусть я не подумаю, что облака – это все пустяки! А то ведь идет такая колышущаяся, непрочная, и в то же время видно, что чем-то скрепленная, целостная масса, и страшно представить, сколько же это будет километров во всей серо-белой оскаленной роже… А они идут, целенаправленно так, видно, что за нами… Смейтесь, смейтесь, Андрей Михалыч, а вы бы тоже тогда были бы с нами – так же перепугались бы!
Облака, правда, тоже в конце концов рассеялись, но работы в этот день не получилось и в следующий тоже, потому что подвернул ногу один из художников, и его надо было везти к врачу… Потом надо было сколачивать лестницы, материала для них не было, а Семенов, конечно же, решал совсем другие вопросы.
Появились лестницы (Фомич привез из совхоза) и крепкие, недавно сколоченные, они тут же стали ломаться… Чужие лестницы, которые еще будут нужны при сборе яблок! В общем, и тут провозились до конца июня. На горизонте стали ходить грозы, а там и наваливаться на лагерь. Огромный погромыхивающий фронт, клубящаяся стена высотой километров 5, шириной верных сорок-пятьдесят закрывала собой часть степи, медленно двигалась в сторону лагеря, погромыхивая и урча. Вроде бы что странного в летней грозе?! Странно, когда гроз летом нет… Но у этих гроз была особенность – они долго собирались, как-то неохотно бродили по хакасской степи, а проливались дождем не везде. Стена ливня, в сопровождении столбов молний и оглушающего грома, обрушивалась на землю примерно в километре от лагеря, над лагерем стояла подолгу, превращая в озеро все окрестности, и уходила, постепенно иссякая. Потом еще сутки приходилось вылавливать плавающее в мутных потоках имущество, просушивать его на кострах и на горячем степном солнышке, приходить в себя после очередного поганого приключения. У археологов только что плавательные перепонки между пальцами не выросли. А что обиднее всего – в каких-нибудь 5—6, тем более в 10 километрах сияло солнце, а гроза так прошла стороной.
Эта история с грозами окончательно добила наблюдательного Фомича, разменявшего не одно поле. Ведь во всех трех случаях за время этой экспедиции с Семеновым вокруг места, где шли работы, в пределах многих дней пути все в природе обстояло совершенно обычно и благоприятно. Всяческие чудеса происходили только на небольшом пятачке, и в случае с грозами это было особенно наглядно. Фомич только ума не мог приложить, в чем тут дело и кто виноват во всей петрушке. Разгильдяйство Семенова Фомич не мог не увязать с происходящим безобразием и даже не мог не увидеть в этом какого-то мрачного, но все же торжества справедливости. Но… Как?! Каким образом разгильдяйство начальника экспедиции могло вызвать все эти катаклизмы, да еще в разных местах?!
Фомич ломал голову, лагерь переходил на плавучее положение, и тут на писаницу приехал другой человек, из совсем другой экспедиции – уже известный читателю Боря Пяткин. Приехал, выпил с Семеновым, сходил на писаницу… Странным образом кончились загадочные грозы! Обычные остались, так и ходили по окоему, но лагерю доставалось ровно столько же воды, сколько и любому другому месту. Почему?!
Фомич, конечно же, заметил огромную разницу в том, что делали оба начальника, оба археолога на писаницах. Семенов старался вообще не появляться на писанице, а если приходилось, то он в снятии изображений на бумагу участия не принимал, ничего не измерял и не фотографировал.
– У, постылые… – бурчал он в сторону писаниц, будто они в чем-то виноваты, а если местоположение изображений позволяло, то, случалось, и пинал нелюбимые рисунки.
Пяткин же сам обязательно принимал участие в работе с рисунками и при этом что-то жизнерадостно ворковал, словно бы беседовал с изображениями или с бумагой, – так люди иногда разговаривают с автомобилем, компьютером или телевизором. В этом ли было дело или в чем-то другом, но, по крайней мере, поганые чудеса прекратились, вот это совершенно точно.
Фомич сделал из этого свои выводы – весьма своеобразные, но по-своему весьма логичные; состояли выводы в том, что писаницы – они по-своему живыe, и что лучше их вообще не трогать, если есть малейшая возможность.
Рассказ Лены
Эта женщина, по-моему, и в свои нынешние годы осталась существом восторженным и по-прежнему хотела бы мира и покоя среди всех археологов, хотя теперь об этом она уже не говорит. А пятнадцать лет назад ее крайне огорчало, что археологи как встретятся – так сразу начинают ругаться между собой и все никакого нет на них удержу.
– Мальчики! Ну что вы орете! Мы же такими интересными вещами занимаемся! – не раз стонала она на всевозможных банкетах, неизменно венчавших археологические сборища.
Эта наивность у одних вызывала раздражение, у других поток идиотских разговоров про несовершенство женского ума, и только немногие умные ласково улыбались и переводили разговор на менее чреватые темы. Потому что было в этом, кроме эмоций доброй девочки, еще и подспудное понимание – в споре не рождается истина. В споре вообще не рождается ничего, кроме амбиций, взаимных оскорблений и глупого, злобного крика. Дочка видного биолога, Лена знала, как рождается истина: в долгой уединенной работе. В сером многомесячном труде, никому не видном и никем особо не оцененном. И находят истину те, кто умеет делать этот труд, а не рвет глотку с трибуны или в кулуарах научных и околонаучных форумов.
А истину Лена ценила, и людей, умеющих ее искать, очень и очень уважала. Сама же она очень хотела найти в Сибири побольше палеолитического искусства. Потому что если во Франции известно до 200 пещер, где есть целые галереи, расписанные 15—25 тысяч лет тому назад, то в Сибири нет ничего подобного. Писаницы? А писаницы несравненно моложе, не больше 4—6 тысяч лет!
Долгое время проблему пытались просто снять: мол, Франция хорошо изучена, а Сибирь не изучена вообще! Это европейские ученые клевещут на Сибирь и называют ее народы обидными словами – мол, «отсталые». А в Сибири, кончено же, есть не менее великое искусство, просто его еще не нашли.
Беда в том, что проходили годы, складывались в десятилетия, и сейчас никак нельзя сказать, что Сибирь так уж плохо изучена. А вот искусства как не было, так и нет ни в одной из бесчисленных сибирских пещер. Ну нет и нет, что ты тут будешь делать!
Впрочем, и нигде в мире не было ничего похожего на пещерное искусство Европы. То есть появлялось, конечно, искусство во всех краях Земли, но гораздо позже, совсем в другое время. А единичные образцы искусства того же возраста оказывались невыразительными, скучными и, как полагается исключениям, только подтверждали правило. Почему это так, что особенного в этой Европе, можно долго спорить, и к этому спору Лена не была готова. Родившись в Сибири, Лена только очень обижалась, что на ее исторической родине нет такого же искусства, как в какой-то там Франции, и очень хотела бы его найти.
А еще у Лены тогда была подруга, родом из Казахстана, Наташа Керберды. Было у Наташи и другое имя, казахское, но его Наташа чаще всего даже не сообщала – «все равно не выговорят». Наташа училась вместе с Леной и все рассказывала про своих родственников в Казахстане. Получалось у нее необычайно интересно, все родственники в рассказах Наташи оказывались невероятно умными и мудрыми людьми, и в их жизни национальные особенности, сами по себе страшно интересные, соседствовали с прекрасным чувством юмора и знанием всех современных реалий. Скажем, рассказывая, как ее приезжали сватать, Наташа упоминала: