– Да увидишь еще все! Выздоровеешь и увидишь! Поедешь и увидишь!
– Нет, уже все, ничего не увижу, – спокойно сказал Петька. – Ты не успокаивай меня…
Просидели и проговорили они долго. Петьке почему-то не хотелось оставаться одному. Но наконец и ему стало ясно, что ей пора было уходить.
– Однако иди, иди! Что это я сегодня разговорился-то. Привет от меня передавай Богдану, да и всем родным тоже…
Он помолчал, тяжело дыша, затем добавил:
– Что-то я хотел тебе сказать еще… Все никак не вспомню…
Ему почему-то захотелось рассказать ей про Калинку, просто так, но захотелось. И в то же время он не решался, как будто боялся, что его не так поймут или вообще не поймут. Почему он сейчас вспоминал именно Калинку, с которой и встречался-то всего три дня, он не смог бы дать ответа даже себе. Может быть, она была первой, до которой он дотронулся, и дотронулся грубо, оскорбительно, цинично думая о ней, безобразно, гадко, лживо играя какую-то роль поднаторевшего похождениями ловеласа. У него хватало в жизни гнусных, по низкому подлых поступков, и до и после того вечера с Калинкой. Первый раз он сидел за хулиганство: втроем, вместе со своими приятелями, такими же, как он сам, семнадцатилетними, они избили и порезали парня. Били жестоко, по-садистски, гнусно, втихомолку, стараясь не шуметь в ночи ни криком, ни тяжким вздохом людей, трудившихся над чем-то усердно и прилежно. И долго еще после той ночи стоял у него в ушах нервный вскрик парня, сразу же затихшего, когда он, очевидно, сообразил бесполезность звать кого-либо на помощь, и затих, затаившись по-звериному, надеясь пересидеть, однако не рассчитал, что перед ним были ни животные, ни звери, а люди, обмануть которых не удалось и которые не останавливаются, когда жертва повержена. Забылись и Пелагея, и другие женщины, с которыми у него все начиналось и заканчивалось до пошлого однообразной физической близостью, после встреч с которыми его тянуло скорее помыться, словно он окунулся в какую-то грязь, вымазавшись ей. Все забылось, а вот Калинка нет! И вот именно сейчас, когда у него уже не осталось ничего живого, только одни мысли, которые вдруг с неподдельной ясностью высветили ему всю его мешанину жизни, и уже некуда было увернуться, спрятаться за какую-нибудь мыслишку, желание оправдаться перед собой, и он всегда находил лазейку для себя, выставляя вперед, как оправдание, то или иное желание… И теперь голая мысль, оставшаяся ему, приперла его к стенке, вывернула ему наизнанку его самого, и он отшатнулся, увидев самого себя во всей красе, свою жизнь. И если бы это было прежде, когда он еще был способен что-то переживать, то, по-видимому, это убило бы его. Но сейчас он был спокоен, его уже ничто не волновало, он только понял всю пропасть своей жизни и равнодушно, как со стороны, смотрел на нее.
– Ну, говори, Петя!
– А-а! Про что ты? – удивленно встрепенулся Петька, очнувшись от мыслей.
– Ты хотел что-то сказать мне…
– А-а, забыл. Вот что-то хотел и забыл… В следующий раз придешь, может, вспомню, тогда скажу…
– Ну, хорошо, в следующий раз… Я пойду, Петя, время уж много, пора домой…
Марина вышла из диспансера и поехала домой. В дороге и дома ее не оставляла мысль, что Петька был сегодня не такой, как обычно. Что-то с ним произошло. К тому же вспоминалось ей, что он был совсем плох.
Петька же с некоторых пор стал замечать за собой странное, необычное состояние – его преследовала одна и та же картина. Не то чтобы навязчиво, нет, но она как бы была фоном, слабым вторым планом, который, в общем-то, не мешал, но всегда присутствовал рядом с действительностью. Как будто его, этот фон, кто-то постоянно подсовывал ему. Картина была приглушена, неяркая, все как в тумане, детали разобрать было трудно. А вот когда он закрывал глаза, то все выступало рельефно, четко и до ужаса правдиво. Картина была одна и та же. Солнечный, яркий день, он, Петька, бредет вдоль берега деревенской речушки и видит, как из избы, на краю деревни, выходит девочка, подходит к нему и смотрит на него. Петька сразу узнает ее. Это Калинка. Она ничего не говорит, а только смотрит – открыто, внимательно, доверчивыми светло-зелеными глазами. Как она была хороша тогда, светла и чиста в эти свои юные годы! И в такие минуты у него сжималось сердце от жалости к своей впустую прожитой жизни, какой-то суматошной… Прожил он ее в спешке, как будто стремился у кого-то украсть. И ему становилось тяжело дышать, он задыхался еще сильнее прежнего. И ему вдруг дико захотелось жить, не просто так ради себя, а для нее, вот этой девочки, и что-нибудь сделать для нее, на что-нибудь решиться, но он уже ничего не мог и был не в состоянии сделать. Он никогда больше не видел ее в жизни, с той поры, да и не вспоминал о ней ни в юности, ни в более зрелом возрасте. А вот сейчас она стала приходить к нему, даже не приходить, а всегда была с ним, ненавязчиво присутствуя, смотрела на него – не то жалея, не то приглядываясь и старясь понять что-то, что было важным для него…