– Глянь-ка, Митька – вылитый амператор! Вот утешил так утешил!
И орали, и реготали. Тогда дверной глазок открылся. А потом лязгнул и дверной запор. Зашли охранники:
– Смотри-ка, этот, который с деревни, стены все попортил! Вот бы выпороть дурака, чтобы больше неповадно было! Перевести его в одиночку!
И Мухин, избитый, голодный и холодный, просидел в одиночестве до самого суда. Барина Петра Георгиевича в суде Мухин не увидел. Но были там свидетели из ибряшкинской дворни во главе с управляющим Еремеем. Он то и дело отирал красную лысину огромным платком и гневно тыкал пальцем в сторону Мухина:
– Злодей! Убивец! Это вся дворня подтвердит. Барин ему столько добра сделал, в художники определил, выучил. А он барина – ножом. Июда! Вы любого дворового нашего спросите, все скажут! Чудо, что тот нож в медальон попал! Бог барина спас за его доброту. А этого злодея просим казнить лютой смертию!
Мухин пытался говорить о Палашке, хотел показать раненную барином ногу. Ему и слова вымолвить не дали. Судейский чиновник Иван Семенович Топильский сердито сказал:
– Молчал бы, разбойник. За твои дела казнить бы тебя на Лобном месте. Но мы милосердны. По доброте своей сердечной наш суд решает тебя, разбойника, заслать в вечную каторгу! Ты там сгниешь, а может, и раньше подохнешь, еще на пути в Сибирь, чего я тебе желаю!
И через день Алексей Мухин шагал среди других кандальников в сером арестантском зипуне, с нашитым на спине красным бубновым ромбом. Такой знак видно издалека, если побежишь, то караульный тебе прямо в бубновый знак всадит пулю. За Рогожской заставой караульные дали Мухину вместительный крапивный мешок и велели в больших деревнях возглашать на ходу о подаянии. Мухин шел с краю колонны и тряс мешком возле лавок и окон и тянул с поникшей головой:
– Ради Христа для несчастных кандальничков!
Молоденький, с нежными и добрыми чертами лица, Мухин вызывал жалость у деревенских старух и молодиц. И давали: кто хлеба краюху, кто вареную репу, кто сальца кусок, а кто и тыковку долбленную с домашней бражкой совал в мешок. На привале часовые забирали из мешка выпивку, сало, шаньги, – всё, что повкуснее. Что-то оставалось и арестантам на пропитание.
Получилось так, что рядом с Мухиным шагал тот самый усатый арестант, который в камере хлопнул бедного художника своими тяжкими ладонями по нежным ушам. Он вполголоса говорил:
– Не кручинься, парень! Я пятый раз по Владимирской дороге в Сибирь-матушку иду, да всё никак не дойду. Оно и в Сибири люди живут, да в Москве-то оно – вольготнее! Ну, знакомы будем. Я – Мишка Глындя, а ты будешь Леха Муха. Так теперь отзывайся, я тебя не хуже попа окрестил. Вот. А зачем же ты барина-то ножом пырнул? И еще и неудачно! Барин-то жив-здоров, кофей пьет, омаров лопает, а тебя по этапу гонят, уморить в каторге хотят.
Ладно, Леха! Тосковать не смей. Ты еще с этим барином посчитаешься. В деревнях ты шепотком напильничек у молодух проси. Кудряшки твои золотистые. Глаза голубые, лучистые. Теперь мы – как бы воины плененные. А будет напильничек, кандалы с рук и ног, как солому, стряхнем.
И шли через многие деревни. И везде Мухин шепотком с улыбочкой доброй просил у девок и у молодух дать ему напильничек. Не давали. Боялись. Да и в любой деревенской избе – напильник нужнейшая вещь!
Глындя не унывал, хотя уже и белые мухи с неба стали лететь, и впереди были и первые морозы.
– Ты песню про Уса слыхивал ли? – спросил Мухина, тот только головой покачал. И Мишка Глындя подкрутил свой черный ус и запел:
– Хороша песня? – спросил Мишка Лешу Мухина. Ничего не ответил Мухин.
А через неделю, уже и напильник был у Мишки в кармане. Ночами, на привалах, пилил Глындя кандалы, хоть и тихо, да сноровисто. Свои попилит, потом – Лехины. И шепчет:
– Нам ночку потемней да часовых подурней, может, удастся убежать, а уж там: куда кривая вывезет.