Живут у нее две племяшки, покойной сестры девочки: сестра умерла пять лет назад от неудачного аборта, а муж ее тогда же ушел в город да и женился там на другой. Старшенькая, Ленка, уже в шестой ходит, помощница — но все равно забот куча: и помыть, и обшить, и сварить, и уроки проверить. Казалось бы, больше ни на что и времени не хватит. Но когда у бабки Сидоровны печь задымила, кому печь перекладывать, как не Надюшке? Единственный печник в Падолге — это и был сестрин муж. Да и денег у бабки нет. Да еще любопытно — получится ли. Трижды перекладывала — и вышло, тогда и другие стали ее звать в печники.
А учительнице Марье Захаровне она часы-ходики починила, у себя на ферме — замок. А дома крыша прохудилась — взялась крышу латать. Племяшки помогали в этом, пока младшая, Верка, не подхватила воспаления легких. Фельдшерица велела через день банки ставить и три раза в день колоть пенициллином. Пришлось освоить и банки, и уколы, не будет же фельдшерица каждый день ходить через речку, да ведь у нее и без того день ненормированный… Но главные силы забирала ферма. И работай, и не забывай поглядывать, когда корма привезут, а то девчонки все лучшее своим коровам утащат. Да еще с Погидаевым-гадом весь день ругайся — лучше бы двух коров, нет, трех, чем одного Погидаева.
Он еще в председателях прославился, такой был «блистатель славы», как мама покойная его окрестила. О его правлении ходили анекдоты. Упустил сено скосить и за большие деньги купил на Украине, прессованное. Коровы сено это, продымленное, прикочевавшее на открытых платформах, есть не стали, и пришлось все дочиста пустить на подстилку. А как пошла кукуруза, Погидаев велел лозунги писать — «Лучшие поля кукурузе!» и, чтобы увидали в Падолге этот южный злак, приказал на празднике впереди колонны нести два картонных кукурузных початка. Изгнанный из председателей на ферму, он принялся внедрять сперва холодный метод воспитания телят, а потом беспривязное содержание рогатого окота. Небось, не Крым, минус пятьдесят зимой, и тайга рядом, волки. Девчонки потихоньку телят домой таскали. Несешь, аж плачешь: «Мой, мой, морда ты моя родная, и за что тебя этот злодей на смерть обрек?» А дома мать — она тогда еще жива была — совсем загрызла: «Очумела ты, что ли? Всю избу своими телятами провоняла, создала мне на старости лет коровьи условия жизни».
Многое пришлось суметь, и — гляди — даже в Крым послали за трудовое геройство, а вот лежишь на песке и думаешь — а на́ черта, Надюня, это твое пешечное геройство? Был бы всяк человек на своем месте — и не надо никаких твоих умений да усилий… Руки пусты — вот и думаешь.
Как-то подсел к ней на пляже курортный знакомый, транспортный инженер Сережа, тронул за плечо. Она подняла голову, улыбнулась, слизывая песчинки с губ. Сергей ей нравился, только она не знала еще — как: то ли как мужчина, то ли как человек.
— Ты чего все одна да одна? — спросил он участливо. — Людей боишься?
— Боюся? Это я-то?
— Ты-то! Спрятала голову, как страусиха, в песок — а все остальное наружу. Смотри, обгоришь. Поплаваем?
— Я пла-авала. Как хлопну рукой по медузе, брр! Вроде живое, а ни глаз, ни шерсти.
— Нда, тварь. Помесь люстры с колпаком от настольной лампы.
Его немного передернуло от собственного «остроумия», но она искренне захохотала: вот ведь может человек играть словами, как кремушками, видно, было у него в жизни время для слов, — думать было у него время, вот что, и какой он, должно быть, счастливый!
— Ладно, пошли, — сказала она. — Так и быть.
Но теперь уже Сергей раздумал.
— Знаешь, голова что-то болит.
И положил ей руку на плечо, но она не стала ждать, что будет дальше, вскочила, побежала по воде, поплыла. Минуту назад она была уверена, что только ей и нужно: слушать, как непривычно свободно он говорит, и учиться. А теперь не понимала ничегошеньки. Если бы на его месте был другой, ну, скажем, Мишка Маккавеев, она бы понимала. Хотя и с Мишкой было не так просто. Тоже ведь ждала от него чего-то: придет, скажет — «Дурочка ты моя бедная, вконец изработалась, славная моя, любимая». Не было этого. Сразу тащил в кусты, и если говорил что, так только срамные слова, зверские, словно о нею нельзя иначе. Нет, вряд ли он хотел ее обидеть, скорее просто ничего другого не знал, а она не могла его научить — сама была бессловесная. И все же иной раз так с ним хорошо было, радостно. Полную силу молодости своей она чувствовала, здоровья, женской власти своей над ним. И все, что было рядом, — земля, травы, стволы древесные, кусты багульника, палый прошлогодний лист — все это становилось как бы ее продолжением. Разве что в словах не могло сказаться. Разве что… И хотя Мишка не мог уже дня прожить без нее, и хотя девчонки все лето провожали ее завистливыми глазами, под конец испугалась она своей и Мишкиной немоты больше, чем одиночества, прогнала его. Мишка ты и Мишка. Да что одиночество? До пенсии ей далековато, дел невпроворот, а здоровья — дай бог каждому. Здорова как корова. Сергей вот жаловался — голова болит. А она — стыдно сознаться — даже не понимает, как это может болеть голова. Или, например, зубы — ведь они костяные. За двадцать пять лет Надюшка ни разу не болела, только вот недавно — свинкой. А они, чудаки, еще послали в дом отдыха, а там Погидаев получит без нее новый аппарат для электродойки и непременно испортит, едва дотронется своими ручищами.