Вячеслав Шугаев
АРИФМЕТИКА ЛЮБВИ
«…этот бедный приют любви, любви непонятной, в какое-то экстатическое житие превратившей целую человеческую жизнь, которой, может, надлежало быть самой обыденной жизнью…»
Жена давно болела, он давно знал, что — неизлечимо, и уже как бы притерпелся к предстоящей пустоте.
За гробом шел со спокойным, серым лицом — даже хлесткая октябрьская крупа не выбила живой кровинки. Шел твердо; остро, без прощального тумана в глазах, смотрел на покойницу. Сухой крупчатый снег синё набился в складки простыни и — в изголовье, вокруг ее черно-красного платка. Но бледный, желтоватый лоб, белые, костистые скулы и нос снег не тронул. «Потом полотенцем обмахну. Ладно, хоть не дождь. Нехорошо бы ей было». Справа, под руку с ним, шел Веня, их старший, беленький, долговязый, изревевшийся до икоты. Младшего, Васька́, он вез на санках, и тот, укутанный соседками в тридцать три одежки, сидел квашонкой, важно и гордо поглядывал по сторонам сизыми, материнскими глазищами.
Веню трясло, он прижимал, стискивал отцов локоть. «Вразнос парнишка. Мужик пока не проклюнулся. И еще этот ик привязался. Ну, что он руку-то мне рвет. У могилы-то что с тобой будет. Дальше-то, ребята, как будем?»
Поднимались в горку, он неловко ступил на ледышку, поскользнулся — Веня цепко и сильно поддернул, поддержал. Кладбище устроилось на пологом, южном склоне хребтика, в кедраче, скорее даже не кладбище, а погостец: две-три стариковские могилы с крестами, две-три тесовые тумбочки со звездами — новосельное было место, как и их леспромхозовский поселок.
— Роман Прокопьич, Роман Прокопьич, — быстрым, задыхающимся шепотом окликнули его — догнала похороны диспетчерша Тоня.
— Сварщик спрашивает, дверцы делать? — В гараже доваривали ограду, успевали к последнему прощанию. Ответил не сразу. В дверцы, конечно, попросторнее заходить, половчее, но опять же гурьбы не предвиделось и а родительский день — на всем свете втроем остались, а троим куда дверцы?
— Калитку.
Вот и первая горсть, вот и последняя — простоял без шапки, со строго сведенными бровями, все время шевеля засливевшими губами. Вроде как считал каждый камушек, каждый комок — сколько их надо, чтобы вовсе человеку исчезнуть? Гладил невнимательно Веню, прижавшегося к плечу Васька́ поставил впереди, придерживая за концы шарфа. Когда могилу обхлопали лопатами, Роман Прокопьевич надел шапку.
— Все, нет у нас больше мамки, — так он хотел сказать напоследок, но губы не послушались, никто не понял его слов, разве только Веня — он сразу бросился к Ваську и торопливо усадил его в сани.
После поминок, после чересчур сладкой кутьи и чересчур горького вина, Роман Прокопьевич места не находил: сдавило нутро, медленно и тяжело разрасталась в нем то ли изжога, то ли другая какая муть. И соды выпил, и холодной воды — не помогло. Топал по дому, вздыхал, без нужды поправлял на Ваське одеяло. Видел, что Веня не спит, следит за ним большущими, белкастыми глазами. Потом сел, выпростал тонкие, белые руки:
— Пап, давай я пока с вами поживу?
— Отстанешь, Веня. А нынче экзамены. Нехорошо может выйти.
— Догоню. Что такого-то? Возьму и догоню. А мне с вами охота…
— Надо учиться, Веня. Как ни крутись, а что положено, то положено. Спи. Каждую субботу теперь приезжать будешь. Спи.
Ушел на кухню, снова выпил соды, подождал: может зацепит эту резь, всплывет она облегчающим пузырем. Нет, как было, так и осталось. Роман Прокопьевич посидел на табурете у печки, уперев руки в колени и чуть подавшись вперед. «Ох, до чего же муторно. Вроде и не больно, а прямо деваться некуда. Хоть на стену лезь… Тошно мне, душно, и не в соде дело. Никакая сода теперь не поможет».
Понял наконец, что давит и томит его не телесная боль, а душевная, прежде никогда не являвшаяся, и потому, видимо, с такою физической ясностью досаждавшая теперь. Он привык любое душевное неудобство заглушать работой или незамедлительной прикидкой своих ближайших поступков, жизненных движений — трезвый этот расчет начисто вытеснял любую сердечную смуту. А, впрочем, бывала ли она, эта смута? Где, в какую пору?
В лесную жизнь впряжешься — по сторонам оглянуться некогда! Был вальщиком, трактористом, мастером, сейчас механик: лес, металл, зимники, лежневки, запчасти, по двое рукавиц-верхонок за неделю горело — уставал до хрипа в горле. Все как надо шло, все как у людей! А вот эта вдовая, небывало долгая ночь отделила его ото всех, обособила.