Но вскоре заметил, себе на удивление, что довольство его непрочно, тонко и легко рвется. Возвращался с нижнего склада, где день-деньской латали кран-погрузчик, настолько дряхлый, что давно бы пора ему на кладбище, в тяжелые челюсти пресса, но и заменить его было нечем, новый-то никто не припас. Латали, ладили на каком-то порывисто хлюпающем, воющем ветру, снег задувало в рукава и раструбы валенок. Да еще слесарь Сорокин, здоровый, мрачный мужик, все время пророчил:
— Рассыплется. Соберем, и рассыплется. — Гулко откашлявшись, плевал. — Ворот от кафтана. Дырка от бублика.
Роман Прокопьевич слушал, слушал его, наконец рявкнул:
— Не каркай! Рассыплется — тебя поставим.
Сорокин плюнул:
— Меня-то, конечно. В любую дыру поставь — стоять буду.
Промерзший, злой, голодный поднимался Роман Прокопьевич на крыльцо, а дома и не увидели, как он вошел. Посреди комнаты было расстелено ватное одеяло, на котором «выступал» Васек: смешно набычился и топориком тюкнулся в одеяло, медленно перевалился через голову, и в эту секунду Любочка опрокинулась над ним в мостике — два громадных красных банта в ее косичках качнулись, заскользили по зеленому верху одеяла. Анисья Васильевна устроилась сбоку, на низенькой скамеечке, хлопала в ладоши, локтями удерживая рвущегося с колен кота, негромко, певуче приговаривала:
— Ай да мы, да молодцы, — лицо ее при этом жило ласковым, усмешливым покоем, брови раскрылились, слегка выгнулись, глаза расширились веселым, искренним интересом к ребячьей возне. Прыгал, рвался к одеялу и тут же пятился, взлаивая, щенок, тоже с бантом на шее, Любочка и Васек вскочили, красные, взъерошенные, и с серьезно-торжествующим сиянием на мордашках поклонились Анисье Васильевне, коту и щенку.
Роман Прокопьевич, тихо выглядывая от порога, вмиг согрелся, разулыбался, впрочем, и не заметил, что разулыбался, и тоже захлопал в ладоши, полез в карман за конфетами:
— Ну-ка, становись в очередь по одному!
Любочка и Васек бросились к нему.
— А мы в цирк играем! Васек — клоун, а я акробатка, — Любочка первой взлетела к нему на руки, Васек обнял его за колени.
— Дайте отцу хоть раздеться-то, — Анисья Васильевна поднялась, отошло с лица недавнее усмешливо-ласковое оживление, стало оно озабоченно-ровным, с деловитою хмурью на переносице. — Навалились — с ног собьете.
Из чугуна налила теплой воды в умывальник, на стул повесила свежеглаженный лыжный костюм, с печки достала опорки — валенки с обрезанными голенищами, которые заменяли Роману Прокопьевичу тапочки. Накрыла стол:
— Садись, ешь на здоровье. — А сама пошла прибрать в комнате после циркового представления.
Хлебал щи; потихоньку пробирало Романа Прокопьевича их прозрачно-тяжелым огнем; брал полотенце с колен, утирался, но обычного, сосредоточенно-жадного азарта к еде не было, мешало недовольство собой, «Поторопился, сильно поторопился. Надо было еще у порога постоять, посмотреть, а не в ладоши хлопать. И ребятишек спугнул и Анису. Так уж ей интересно было, так уж сладко — вроде и не в годах женщина. Прямо хоть самому кувыркайся. Может, и мне бы похлопала — черт, что-то совсем не в ту сторону меня уводит. Да, надо было еще постоять и еще посмотреть».
После обеда в воскресенье он заснул на диване. Спал недолго, за окном еще было светло, чуть только отливало начальной, сумеречной синевой. На кухне, за столом, друг против друга сидели Веня и Анисья Васильевна, говорили старательным шепотом, то есть довольно громко и со смешным присвистом на шипящих. Он видел их лица, освещаемые окном: ее, тревожно-внимательное; морщины вокруг глаз собраны с едва скорбным напряжением; его — худое, печально-смущенное; нежный кадычок судорожно и неровно бегал на тонкой шее.
— …не знаю я, тетя Аниса. Мы на одной парте сидели, а в прошлый вторник она пересела. Не здоровается теперь.
— Может, обидел, Вениамин? Вы же сейчас дерганые все, думать некогда — раз, два, и такое ляпнете… А она — девчонка, да с норовом, да не замухрышка… Нет, ты не обижайся, Вениамин, я же вообще рассуждаю… Ты-то у нас — мухи не обидишь…
— Я ей только записку написал, в кино звал… А она сразу же пересела… Из рук, тетя Аниса, все валится.
— Ох, Веня. Не горюй ты так. Девчонки в ее годы все в барышни норовят. Уж и глазки строят, и круть-верть, и ровесники им не пара — дурочки, да что с ними сделаешь? Потом сами поймут. Главное, ты, Веня, ее пойми. Не обижайся, не кручинься, а пойми. Водит ее туда-сюда, а ты уж постарайся, не суди. Дай понять, что насквозь видишь, да не судишь. Что сердце у тебя понятливое. Она к тебе и потянется.