А пониже, наискось от Быка, был другой камень — Крест. Геологи считали его старым и разрушенным, но мне он казался еще крепким. У подножия его валялось множество камней, которые он растерял за всю свою долгую жизнь. Старик Николай из Бадармы, — я стоял у него на квартире, — рассказывал, что когда-то вниз по реке плыл поп и уронил в воду крест возле этого камня. Может, поп волновался, что затащит его в с о с у н — есть такое место на реке, недалеко от Креста, где волны начинают катиться не по течению, а против. Говорили, что дерево, попавшее в него, встает вдруг торчком и уходит под воду, всплывая на поверхность далеко внизу, но уже без коры и сучьев. Однажды, сидя на Кресте, я заметил бревно, которое, как показалось мне, плывет прямо в сосун. Я долго гнался за ним вдоль берега, пока не потерял из виду, и так я и не проверил, встанет оно торчком или нет.
Но чему я верил безоговорочно, это рассказам старика об охоте. Однажды, когда он был еще молодым, он выстрелил в лешего. Дело было к вечеру. Николай вышел к своему зимовью, километрах в тридцати от деревни. Леший никак не давал ему вскипятить чай. Как только вода закипала, котелок опрокидывался в огонь, Николай три раза ходил к «ручью», и когда котелок «опружился» в третий раз, он выстрелил в костер. «Слышу: о-ой, простонал, и — тихо. Поужинал, лег спать. Ночью вдруг топот, звон, входят. «Вставай, поедем». Ни слова, встаю. Смотрю, кони. Глаза мне завязали. Сколько ехали, не помню. Приехали, вводят в какую-то избушку. Развязали глаза, вижу, люди, но лица смутные. В углу стонет кто-то, завязанный. Я тотчас догадался. Один говорит: рассказывай. Я рассказал. «Судите сами, — говорю, — человек с устатку, и такое баловство». Он к тому, строго так: «Правду говорит этот человек?» Тот признал: «Правду». Этот мне: «Ну, мы тебя прощаем, как ты сказал правду, а тому в другой раз закажем». Тем же манером завязали глаза и доставили обратно». Может быть, злополучный леший, искупал свою вину, только в ту весну Николаю была удача. На другой же день он убил рысь, которая повадилась лазить в пристройку воровать мясо.
Я слышал тысячу подобных историй — и от старика, и от других охотников, но никто не рассказывал их так, как старик. Другие непременно прибавляли: «Я бы сам не поверил, если б не со мной было», или еще что-нибудь в этом же роде, и все портили. Старик рассказывал с великолепным пренебрежением к тому, как отнесутся к его рассказам. Он никогда не обмолвился о степени их достоверности, он действительно мог выстрелить в лешего. В старости у него не осталось никого, он жил один и напоминал мне Крест — старый, одинокий, но все равно еще крепкий…
Весной, когда бурить со льда стало опасно, мы свезли нашу буровую на берег, а сами поселились рядом, в зимовье. Начальник экспедиции написал приказ, запрещающий ходить по реке, но мы все-таки ходили — в Бадарму за дробью, порохом и хлебом. К концу апреля Ангара почернела, и лед, застывающий торосом, сгладился, как асфальт. Было жарко, и время от времени раздавался как бы глубокий вздох — это из тайги прибывала вода и вздымала лед. Она проступала сквозь трещины и разливалась поверху, так что местами приходилось идти вброд, и это было неприятно на первых порах: не верилось, что под водой еще двухметровая толща льда.
Мы ждали, что река вот-вот тронется, но это случилось только в середине мая. Володя Сизых, наш рабочий, сидел на пороге, ощипывал рябчиков и вдруг закричал: «Пошла!» Все выскочили из зимовья, и сначала ничего нельзя было различить, но, вглядевшись, мы увидели, что лед подвигается сплошной массой, очень медленно, вдоль неподвижного осенца. Но скоро все остановилось: в Кресте образовался затор. Ангара работала всю ночь и на следующий день пошла уже окончательно. Сначала лед шел сплошь, а потом отдельными большими льдинами. Они лезли на берег и громоздились друг на друга возле Креста, где река делает поворот. Так продолжалось с неделю, а потом поплыли плоские и тонкие льдины: Илим дождался своей очереди.
Теперь мы были отрезаны от деревни, а следовательно, от всего мира. Продукты у нас кончились, и те, кто был свободен от работы, с утра принимались ловить рыбу и лазить по тайге за рябчиками. Над рекой пролетали птицы: утки летели низко и быстро, а гуси медленно и очень высоко и перекликались гортанно и нежно. Они отдыхали на реке, а потом улетали в тайгу, к верховьям таежных речек. Однажды, когда уже темнело, мы видели, как над рекой летал одинокий гусь. В сумерках он виделся белым пятном на фоне черных скал и черным силуэтом в светлом вечернем небе. На Сосновом острове кричали лебеди…
А о чем мы только не говорили по вечерам, то и дело заваривая чай и лежа поверх спальников, в зимовье о открытой дверью. В темноте мы не различали друг друга, виднелись только огоньки папирос, а из тайги ползли непрерывные шорохи и вздохи. Тогда ходили слухи, что электростанцию здесь строить не будут, потому что негде использовать полученную энергию, но мы бы построила ГЭС для этих трех деревушек: Бадармы, Карапчанки и Невона, в зимние ночи похожих на собачонок, свернувшихся на снегу. Местные называли нас «экспедишниками», а мы их «бурундуками», и была в этом взаимная неприязнь на первых порах, когда мы только появились здесь, кочевали из деревни в деревню со своими рюкзаками и спальниками, бросая их на пол в первой попавшейся избе, и это был ночлег, а они противопоставляли этой суете и непостоянству свою размеренную жизнь, свои столетние, вплотную друг к другу избы, с окнами на два метра от земли, со ставнями, с воротами вровень с домом, с двухэтажными амбарами, свою фамилию, одну на всю деревню, свой говор, вынесенный триста лет назад откуда-нибудь из-под Архангельска человеком, от которого все и пошло здесь: и фамилия, и обычаи, и язык. Удивительный это был язык — вроде бы русский, но все равно непонятно, о чем говорят, так быстро, с непривычными интонациями, повышая голос к концу фразы, с этими «лони», «напрок», «зимник», «заберег», «зажор», «осенец».