Златкин успокоился, как человек, что-то для себя решивший, и вместе с тем пусто и холодно сделалось у него на душе. Чтобы забыться, он начал считать шаги. И тут его окликнули.
Из-за густой заснеженной ели наперерез ему скользнул человек на лыжах. Так неожиданно он появился, что Златкин вначале решил, что бредит или спит. Он сделал глубокий вдох, закрыл и открыл глаза. Видение не пропало. И первой мыслью, мелькнувшей прежде удивления и радости, было: «Отобрать лыжи!»
— Спички… — прохрипел Златкин. — Дядя, сооруди костер… Ты откуда? Жилье близко? Замерзаю я…
— А ты откуда? — спросил человек. Бородатое лицо его было неподвижно, сурово.
— К геологоразведчикам иду, — торопливо заговорил Златкин, досадуя, что приходится тратить время на объяснения. — Сбросили нас не туда, куда надо…
— Кого это «нас»?
— Там еще один… Попутчик мой… Ему тоже помощь нужна…
— А чего он там, а ты здесь? Бросил его?
— Не бросил… Он сам меня отправил… За помощью… А ты откуда?
— Откуда и ты, — без тени усмешки сказал человек.
Бородач этот мог бы рассказать многое: как летчики все-таки спохватились, засомневались и дали в поселок радиограмму; как начальник партии на ночь глядя снарядил восемь пар лыжников на поиски, потому что озер в окрестностях много; как они с напарником наткнулись близ озера, куда ошибочно сел самолет, на след и пошли по нему; как нашли уснувшего и полузамерзшего Копылова; как напарник остался приводить его в чувство, а он, бородач, пошел по следу дальше… Он мог бы рассказать все это, но он молчал и глядел на Златкина.
— Чего ты на меня уставился? — забормотал Златкин, подвигаясь ближе. — Спички есть, спрашиваю? И пожевать чего-нибудь? Ну? Человек ты или кто?
— Как же товарища-то бросил?
— Да не бросал я его! — закричал Златкин, — Ну что ты та самом деле? Нашел время! Разожги костер, дай еды какой-нибудь и беги за Сашкой! Поселок далеко?
— Поселок там, — показал бородач. — Выйдешь на озеро и направо… Ну, прощевай…
Он развернулся, едва не задев Златкина лыжей, и, пригибаясь вперед, заскользил по своему следу.
— Стой! — рванулся было вдогонку Златкин. — Стой! Вернись! У-у, зверюга…
В бессильной ярости он месил кулаками пушистый снег.
Отвязав лыжи и воткнув их в снег, бородач опустился в яму, где горел уютный костерок и косо натянутый сверху брезент отражал тепло на укутанного полушубком Копылова.
— Как он? — спросил бородач у напарника.
— Маленько поморозился. А где второй?
— На озеро курс держит… Ушел я от него. — Он тихо выругался, сплюнул себе под ноги и добавил, кивнув на Копылова: — Пусть хоть чуток в его шкуре побудет… Покурим, и сбегаешь за ним… Спирт не бери, обойдется. И ракетницу давай сюда. Скоро вертолет должен…
Глеб Горышин
ЗАЕЗДОК
Сентябрь за Байкалом теплый. И комар за Байкалом нерасторопный, рыжий, басистый. Пока он повоет над ухом да примостится, выберет место послаще, пока пробуравит своим толстым жалом скважину в коже, пока присосется, только лентяй его не прихлопнет.
Теплынь стояла до самых двадцатых чисел, березы чуть тронула ржа. Дед Моха знал: совершится все скоро, в одну ночь пожелтеют березы и обдерет их северо-восточным ветром — и тогда уже все. Дед не то чтобы думал об этом, он чувствовал это телом, костями, хребтом. Ребята тащили в костер валежник, сушину, смолье полыхало, вздымались искры. Ребятам нравилось спорое пламя.
Пользуясь светом, дед Моха рубил березу на метровые чурбаки, таскал их подалее от костра, к своей землянке и складывал в поленницу. Жил он отдельно от лагеря, вырыл землянку — барсучью нору у края поляны над речкой. Речка имела название Буй, бежала меж сопок, толкалась на излуках, впадала в Хилок. Хилок в Селенгу, Селенга же в славное море, священный Байкал.
Дед Моха вырыл себе землянку против узкого места. В этом месте и ставить заездок. Дед научил, как поставить. Ребята срубили на крутизне здоровую лиственницу, лесина сама пала в реку. Тут ее изловили, приладили к ней две ноги и поставлял посередь Буя козлом. Ребята здоровые, растелешились, лезут в студеную воду, как лоси. Остынут — сигают к костру и скачут, трясут бороденками на сугреве, зубами стучат.
Дед Моха щурится, улыбается. Лицо у него смуглое да корявое, как кедровая шишка, все мохом поросло — сивой шерсткой. Замшелый дед, старый. Потому и зовут его Мохой, настоящее имя забылось, не нужно оно никому. Только глаза у деда не то чтобы молодые, но вострые: в узеньких прорезях меж напухших век — живые блескучие капельки.