Выбрать главу

— Чем тебя и благодарить, Игнатьич? — залепечет облагодетельствованный хозяин.

— Благодарить? — усмехнется Игнатьич. — Ты бы лучше в лодке прибрался, сам обиходился, руки с песком да с мылом оттер. Чисто чухонец, прости господи! — Оттолкнется веслом Игнатьич, шевельнет шнурок — и готово дело — только его и видели! Летит дюралька вдаль, усы на стороны, из-за поворота иль из-за острова еще долго слышен голосок, и пока не умолкнет в просторах нежный звон мотора, полорото торчит рыбак средь лодки и удрученно размышляет: в одной деревне родились, в одной школе учились, в одни игры играли, одним хлебом вскормлены, а поди ж ты!.. «Шшоткой руки! С мылом!»

И примется хозяин лодки со вздохом наматывать шнур на скользкий от бензина и копоти маховик, с некоторой пристыженностью и досадой в душе на свою неладность.

Само собой, ловил Игнатьич рыбу лучше всех и больше всех, и это никем не оспаривалось, законным считалось, и завидовать никто ему не завидовал, кроме младшего Утробина — Командора, который всю жизнь чувствует себя на запятках у старшего брата, а был он с мозглятинкой — гнильцой самолюбия шибко порченый, не умел и не хотел скрывать неприязни к брату, и давно уже, давно они встречались только на реке да по необходимости когда — в дни похорон, свадеб, крестин. Игнатьич имел лучший в поселке дом, небольшой, зато самый красивый, с верандочкой, с резными наличниками, с весело выкрашенными ставенками, с палисадником под окнами, в котором росли малина, черемуха, цветки ноготки, мохнатые маки и неизвестные здешнему народу шаровидные цветы, корни которых похожи на брюковки. Привезла их из Фрунзе и приучила расти в суровом чушанском климате жена Игнатьича, работавшая бухгалтером на одном с мужем предприятии.

Слух был, что у Игнатьича лежит на книжке семьдесят тысяч старыми. Игнатьич слухи эти не опроверг, болтливую работницу сберкассы, выдавшую «тайну вклада», не одернул, но счет свой перевел в Енисейск. И притихла работница сберкассы, старалась на улице с Игнатьичем не встречаться, если разминуться все же не удавалось, опускала глаза и, торопливо пробегая, навеличивала: «Здрасте, Зиновий Игнатьич!»

У Игнатьича стояло возле Опарихи три конца. Чуть на отшибе от фарватера, чтоб не получилось, как у Куклина, не нашел бы темной осенней ночью лодку нос парохода и не клюнул бы ее. Однако и в сторонке от стрежи дивно брал стерлядей Игнатьич. Младший братан — чумазая каторжная рожа — окружал концы старшого брага своими концами. Сокрушенно покачав головой, Игнатьич поднимал тяжелые якорницы, переставлял самоловы выше по реке — и снова брал рыбу уловисто.

Командор не отступался, давил братца и таки вытеснил его за Золотую каргу, почти «в поле чисто». И отступился, полагая, что теперь-то братец шиш обрыбится. Но на новом месте пошла на самоловы Игнатьича стерлядь хотя и реже, зато самая отборная, мельче килограмма, считай, не попадалось. И тронуло суеверные души чалдонов подозрение: «Слово знает!» Сердце Командора почернело, обуглилось от горя и злости. Увидел как-то лодку брата, самосплавом идущую по реке, и покажись ему, что старший ехидно усмехнулся. Командор схватил ружье, щелкнул курками. Игнатьич побледнел, подобрался. «Опусти ружье, молокосос! В тюрьме сгною…». «Сгинь! — взвыл Командор и, отбросив ружье, затопал сапогами, топтал рыбу так, что хрястало под подошвами, — Пропади!..» «Хар-рош! Ох, хар-р-рош! Ни ума, ни заклику, как говорится. Не зря же мать-покойница, не зря каялась, что в зыбке не прикинула тебя подушкой…» — Игнатьич плюнул за борт и умчался не оглядываясь. Но даже молчаливая фигура старшего Утробина за рулем — вызов Командору, скорготал он зубами, клялся про себя нащупать самоловы братца и осадой, измором, нахрапом ли выжить его с реки или загнать в такой угол, где ерш и тот не водится.

До войны в низовьях Енисея, серединой лета, эвенки, селькупы и нганасаны ставили по берегу чумы и ловили подпусками-переметами красную рыбу, наживляя на уды кусочки подкопченных над очагами вьюнов. Очень лакомы, видать, эти кусочки, коли дурило-осетрище хватает их вместе с почти голым крючком. К цевью уд бойе навязывали тряпочки, берестинки, ленточки. Но они везде и всюду любят делать украшения и на одежду свою нашивают всякую всячину, и на обувь, однако из-за тряпочек этих, из-за нюха ли совершенно верного брали они рыбу центнерами. Наезжие артельщики, по сезонному договору промышляющие рыбу, возле тех же песков или островов паслись, но возьмут двух-трех осетришек, стерляди на варю — и вся добыча. И тогда, переломив стыд и сердце, начинали они притираться своими наплавами к снастям коренных рыбаков. «Почто так делаш? Рыпы плават мноко. Засем по реке колесиш, засем снасти путаш?» Кочевали с места на место бойе, теряя дорогое промысловое время, но рыбу брали и брали, а наезжие, бросившие переметы туда, где только что рыбачили инородцы, вынали голые крючки.