Выбрать главу

Дед Моха слушал, ухо его процеживало слова, как заездок речную воду. В сознание дедово поступало лишь то, что нужно ему. Нужно было деду узнать, как скоро партия снимет свои табор и удалится, чтобы остаться ему одному на берегу речки Буй над справным заездком, черпать рыбу ведром. Не первый сезон работал в партиях Моха. Одни партии рыли землю, другие дробили камень в хребтах, третьи рубили просеки. Все эти работы казались Мохе зряшными. Следом за партией в тайгу наезжали машины, сводили кедру, уходили звери и улетали птицы, переводилась речная рыба.

Дед Моха работал в партиях, рыл землю, вьючил на лошадей ящики с каменьями, рубил просеки, ставил угловые столбы, сиживал вместе со всеми за трапезой у костра. В разговоры он не встревал, в компанию не вязался. Для жилья себе строил землянку поодаль от лагеря и заводил в холодке тайный склад, запасался каким-нибудь провиантом. Если плохо лежал на столе сухарик, кусочек сахару, Моха прятал это добро в карман. Иногда перепадала ему жестяная банка: сгущенка, тушенка. Иногда отсыпал он себе из початой пачки чайку. Подбирал кинутые ребятами веревки, шнуры от палаток. Ребята смеялись: «Что, дед, жизнь надоела? Повеситься задумал?» Моха щурил лицо в улыбке: «Да не… Ну ее к лешему. Так помру, когда надо…»

Дед Моха — дедом его почитали давно, с незапамятных лет — работал в партиях, но жил он своим, бурундучьим, беличьим интересом: приумножал запас провианта, рубил березовые дровишки для собственного костра. Когда-то он отправлялся в осень в хребты колотить кедровый орех. Коптел над костром-серотопом, вытапливал серу из лиственницы. Потом сидел на базаре в Улан-Удэ, торговал каленым орехом, вязкой, пахучей серой — серу в Сибири жуют, как на Западе жевательную резинку — чуингвам. Давно было дело. В партиях Моха учил несмышленых и жадных до всякой таежной диковины приезжих ребят, как сделать колот и стукать кедру, как построить заездок.

Начальники партий шпыняли его за это, он отвлекал ребят от работы. Но не очень шпыняли. Он был для них явлением природы, таежным реликтом наподобие шатуна-медведя. Разговаривая с дедом, они обязательно шутили, ерничали: «Ну что, дед, построил берлогу, теперь ложись на всю зиму да лапу соси». «А что, дед, не подселить к тебе повариху?» Дед отвечал им в таком же роде: «Не… Я с бабами в одном помещении спать не могу. Они во сне лягаются».

Дед Моха старался не попадать на глаза начальникам. Разговаривал он с ними при найме да при расчете. (Однако, сидя в сторонке, он чутко слушал, что говорили начальники. Он слушал их единственно для того, чтобы не пропустить сигнала к отбою. Работа в партиях привлекала его именно этим внезапным отбоем, скорым снятием с табора. Работа тянулась длинно и тягомотно, зато когда приходило время сниматься, партии расставались со своими обжитыми местами без сожалении, поспешно. Ребята кидали несношенные сапоги, портянки, чуть прожженные ватники, стеариновые свечки, нерасстрелянные патроны, спички, соль, мешки. В суете сборов они теряли справные топоры. Оставляли, для темной дедовой надобности, веревки, капроновые шнуры. Дед Моха припрятывал, что плохо лежало. Все плохо лежало, когда приходило время сниматься. Ребята делались заполошными, будто слышали зов, будто труба звучала из-за гор и лесов, созывала их к главному стану, к хозяину. Заслышав трубу, ребята увязывали манатки, ничто не могло их теперь удержать ни на день, ни на час.

Партии уходили, дед Моха оставался один на берегу, у заездка, подкладывал в костер березовые поленья. Они не давали большого огня, не фырчали, не стреляли искрами, зато горели долго и грели дедово тело. И даровых сухарей, чаю, сахару хватало деду до снега. Северо-восточный ветер обрывал листья с берез, налетали белые мухи, и вот тогда-то валил в заездок хариус и ленок. Дед вялил рыбу, сушил, солил, но, главное, он оставался один-одинешенек в целой тайте — без досмотру, без шуму. Чего не любил дед Моха, так это людской колготы. Ради вот этого предзимнего месяца вольготной, бесхлопотной, одинокой жизни в тайге он и нанимался весною в ту или другую партию.