Ребята верили Павлу Арсеньевичу, но и деду тоже верили: все же здешний он человек, а в каждой реке у рыбы особый характер. Не столько хотелось ребятам рыбы на сковородке, а чтобы увидеть ее, потрогать руками, чтобы паслась, гуляла она в построенном ими садке.
Тут прискакал на коне посыльный из Кочурина, привез приказ начальника экспедиции сниматься, перебазироваться с Буя на Почуй. Эдуард взял в руки топор, замахнулся, задрал бороду кверху, вскрикнул:
— Эх! Убью всех!
Кинул топор; он летел, кувыркался, вонзился жалом в березу. Береза дрогнула, посыпались с нее желтые листья.
Эдуард матерился не хуже семейского мужика. Он подступил к делу Мохе:
— Ну, падлюка, с тебя ящик водки. Куркульская твоя ряха…
Опять виноватый был Моха. И в молодые года, в Иванах, он был виноватый — перед Кешкой, перед следователем, судьей, прокурором, перед сторожем на бахче, перед своей родимой деревней. Так и прожил он виноватым всю жизнь, и в дедах — опять виноватый.
— Я непьющий, — сказал дед Моха, морща лицо в кроткой улыбке. — Так и не научился ни пить, ни курить. У нас вся деревня такая. Мы — семейские…
— В тюряге всем вам место, всей вашей семейщине, — сказал Эдуард.
Вскоре пришел вездеход. Ребята ринулись рушить лагерь, и разрушили все дотла. Не осталось даже жилого духу. На месте красивых палаток, веревок с цветными рубахами и штанами валялись огрызки, ошметки. Погас костер. Дед Моха сидел в стороне на корточках, наблюдал. Средь всякого хлама глаза его выделяли белый, толстый капроновый шнур, длиной метра в два. Вид этой веревки наводил его на какую-то мысль, неясную до конца, подспудную, но очень важную мысль. Веревка выделялась в хламе своей новизной, белизной.
Когда погрузили имущество на вездеход, к деду пришел Павел Арсеньевич и спросил:
— Тебя как зовут-то? Хоть на прощание познакомимся.
— Иваном звали, — сказал дед Моха, поднимаясь с корточек, хрустя костями.
— А как по батюшке?
— Савельич.
— Ты вот что, Иван Савельич, ты эту штуку свою, заездок этот, черт бы его подрал, разори. Я это тебе говорю не как лицо, облеченное властью. Я мог бы ребятам и приказать — вмиг бы все разнесли. Я это тебе к тому говорю, что возраст у нас такой, когда надо поаккуратнее жить. Без охулки. Ты немного постарше меня, я немного помладше, но в общем не первая у нас с тобой молодость… Мне рыбы не жалко, господь с ней, с рыбой. Мы дорогу сюда подведем, леспромхоз тайгу вырубит, рыбе и зверю здешним хана. Это факт. Ты о себе подумай, об имени своем. Имя хорошее у тебя — Иван Савельич. Русское имя… Ребята ведь на каждом углу раззвонят про твои заездок. Нехорошо получится, некрасиво. Под суд угодишь на старости лет…
— Меня Мохом зовут, — сказал дед. — Тут и все мое имя. Трава лишайная. — Он взглянул на Павла Арсеньевича из-под напухших век мгновенным, острым змеячьим взором.
— Ну и черт бы тебя подрал! — махнул в сердцах рукой Павел Арсеньевич. Утиным своим, вразвалочку шагом он пошел к вездеходу. Вездеход застрелял синим дымом, страшно взвыл и пошел.
Дед Моха дождался, когда он совсем пропадет из виду, и тут началась его собственная, милая ему, никому не видимая жизнь. Он разжег неподалеку от входа в землянку костер, забил в землю рогульки, набрал в реке полный чайник воды и повесил его на огонь. Потом задумчиво покружил по развалинам лагеря. Взял в руки капроновый шнур, подергал его на разрыв, померил. Завязал на конце шнура петлю, накрепко затянул ее. Вдел в маленькую петлю свободный конец, получилась большая петля. Поискал чего-то глазами. Нашел. Поднял чурбак, на котором кололи дрова для костра, прижал к груди, отнес его под березу. Встал на чурбак, дотянулся до нижней толстой ветки. Накрепко привязал к ней капроновый шнур. Вдел голову в петлю, поддернул рукой, постоял так, с петлею на шее. Вынул голову, спрыгнул. Пошел к костру заваривать чай. Бормотал:
— Так-то ладнее будет. Есть куда сунуться, если что. Шнур добрый.
Деду Мохе казалось, что завязал он петлю не по собственной воле. Для чего ему помирать, когда можно всласть попользоваться жирной осенней рыбой? Леший подкинул ему этот капроновый шнур. И по длине подходящий и скользкий — не надо намыливать. В самый раз для петли. О боге дед Моха не думал, не веровал, знать он его не знал. Нечистую же силу признавал как сущую, необоримую первопричину всех неудач, ошибок и тягостей жизни. Кто попутал его толкнуть камень на голову Петьки Енакиева? Хотел он Петькиной смерти? Да нет же, совсем не хотел. Бес попутал. А кто же еще? Кто его подстрекнул сигануть в чащобу во время лесоповала, под выстрелы охраны и после давать стрекача трое суток без передышки — без смысла, без цели, без самой малой надежды спастись? Бес подстрекнул. Кто изломал, истоптал, испоганил жизнь Ивана Савельича Силина, кто его превратил в деда Моху? Все он же, нечистый, падлюка… Вот теперь подбросил веревку. Дед Моха петлю завязал, чтобы нечистому угодить, поладить с ним. Но воспользоваться петлей он не торопился.