И ребята однажды сказали Хоме, что они, пожалуй, обойдутся без него. И Даня не стал его защищать.
Может, тут-то черная кошка меж ними и проскочила? Теперь дорожки у друзей пошли врозь. Даня вскоре ушел из института, простосердечно заявив, что ему жалко бедных преподавателей: так они с ним маются, а толку чуть. В городе посмеялись с одобрением: ну разве это плохо, если человек понимает, что наука — это не для него, и если своим положением решил не пользоваться?..
Хома же в институт вцепился, как клещ в теленка, и хоть тянул на заочном лет восемь или девять, диплом в конце концов получил-таки, и на собраниях в мартеновском стал теперь об одном и том же талдычить: нельзя, мол, зажимать молодых. Капля, известное дело, камень долбит — поставили его мастером. И начали тут его, как эстафету, — от печки к печке, из смены в смену. А когда все эти, какие только были возможны, перестановки закончились и все Хому раскусили, приняли мартеновцы мудрое решение: чтобы около печки под ногами не болтался, двинуть Хому по общественной линии.
Тут-то и получил Хома отдельный кабинет с телефоном, тут-то и стал, поднимая трубку, через губу говорить: «Хоменко слушает». И вот — договорился!
Однажды пронесся по Сталегорску слух, что накануне поздно ночью примчался Хома в районное отделение милиции и потребовал немедленно послать к городскому скверику патрульную машину. Оказывается, когда он шел через сквер, окружили его несколько хлопцев с гитарою, и один спросил: «Скоко время?» Хома ответил как можно вежливей: без четверти, мол, двенадцать. «Не, — дружелюбно рассмеялся тот, который спрашивал: — Скоко время тебе, Хома, жить-то осталось?..»
Ну, судя по хитроумным выкладкам социологов, этой очень немногочисленной — и говорить стыдно, право! — прослойке сталегорских граждан сейчас, когда матчей в городе не было и наши проигрывали на выездах, жилось, конечно, тоскливо, и она, ясное дело, искала себе какого-нибудь такого занятия… Так что, по всей вероятности, Хома сущую правду в райотделе рассказывал. «Только зачем же ты, парень, напакостивши, да в милицию? — рассуждали в городе. — Неужели хотел, чтобы тебя к чужой жене и от нее на милицейской машине возили?..»
Но Хома и сам, пожалуй, вскоре это понял. Потому что как-то прошел он по проспекту Металлургов, сложенной газеткой прикрывая синяк под глазом, но комментариев по этому поводу, как ни пытались что-либо выяснить самые заядлые болельщики, ни от кого не последовало.
Но шут с ним, с Хомой.
С Даней, говорят, было плохо.
В толстяках он никогда не ходил, а теперь, долетали слухи, стал совсем кожа до кости, и лицо сделалось черное. Предлагали ему — начальник команды в завком звонил — сходить в больницу, но он сказал, что все у него в порядке, а какой же порядок, если парня как подменили.
Приближался день возвращения «Сталеплавильщика», и в завкоме решили на всякий случай отправить пока Хоменко в командировку — подальше от греха. Тут как раз случилась оказия, и по профсоюзной линии поехал наш Хома на шестимесячные курсы.
Не Хома, а парень-удача.
Приехали наши поездом.
Встречающих, как всегда, было много, даже, пожалуй, чуточку больше, чем всегда, — кроме родных да друзей пришли еще и те, кто хотел хотя бы одним глазком на Даню взглянуть: как он там?.. Держались эти последние скромней некуда, стояли поодаль, готовые ко всему: и кинуться, если что, к Дане поближе, помахать ему, крикнуть дружеское словечко, а то и по плечу похлопать, и постоять в сторонке, ничем не выдав себя, — будто пришли они на вокзал совсем по другому случаю. Но все они, конечно, неотрывно глядели на хоккеистов, молча ели глазами Даню и больше были похожи на провожающих траурную процессию. Да так оно и было — как чувствовали! Хоронили сталегорский хоккей…
Даню встречали трое его мальчишек, которых привела на вокзал теща, и встречал старик отец. Вики не было.
И не было ее потом на трибуне, когда игры начались у нас.
Вообще-то громко сказано: игры…
Не знаю, каким словом назвать то, что происходило теперь у нас на хоккейной площадке. Кошмарный сон… Балаган самого дурного пошиба.