— Ты, Глебыч, настоящий мужик.
Они выпили и обнялись. Глебыч включил на терраске свет и вытянул руки. Руки заметно тряслись.
— Видишь? Вот Медуха толковал, судьба там и прочее. Счастливые, несчастливые. Вроде бы я получаюсь такой несчастливый! А вот как ты считаешь, счастье вернуться живым из обвала? Сорок метров кровли обвалилось. Я рядом, в двух шагах, и остался живой. Всю нашу бригаду. Разом… Мы домой вернулись, к родным и близким, а они остались в горе. Бригадир у нас был, Петрович, запил по-черному. Неделю отлежал, побрился, приходит. Начальник шахты встречает его, заворачивает: иди, Петрович; тебе еще на неделю бюллетень. Убивался человек — страшное дело. До пенсии, конечно, его додержали. Вот тебе и судьба, понял?
Глебыч погасил свет. Его сильно покачивало.
— Помянем! — сказал Пиджаков и скрипнул зубами. Он хотел выразить мужественное сочувствие.
— Я всегда их помню, — сказал Глебыч и откачнулся от стены. — Ты думаешь, Глебычу бутылку поставь и он тебе друг, товарищ и брат! Не-ет! Мои товарищи там, понял? — Глебыч топнул ногой в ходивший ходуном пол терраски.
Утром мятые и опухшие охотники рубили остывшее мясо на части, укладывали в мешки, в багажник. Уехали, пообещав вернуться через месяц еще за одним лосем. У Селивестрова был хороший лаз к лицензиям. Глебыч развесил свою долю мяса в сарае, собирался палить голову, но не хотелось заниматься хозяйством. Он лег спать и спал несколько дней. Анна будила, кормила его, и он снова засыпал. Тихо было в доме у плотины.
Под утро в пятницу Глебыч видит сон. Чаще сны какие? Производственные. То на смену опаздывает, в автобус лезет — протолкнуться не может — сердце обрывается, воздуху не хватает. То всю ночь тянется транспортер. Долгое падение в клети — предсмертным ужасом охватывает душу. Но тут снится Глебычу, что попал он в рай! Он об этом сильно никогда не задумывался и не готов, но в уме скоренько перебирает справки и документы о трудовых заслугах и награждениях, о ревматизме и прочих болезнях. Но странное дело, документы эти превратились в какие-то квитанции, где остались бледные печати, а смысла нет. Поверх мелких и ускользающих подробностей Глебыча обнимает, пронизывает мягкий блаженный свет… забытая радость в поражающем чувства изобилии. От радости и переполняющего счастья он задыхается и плачет. Так вот как, узнает Глебыч с облегчением, вот что будет! Детский всеохватывающий восторг сменяется подозрительным полуразочарованием. Ерунда, ведь это просто невесомость, как в космосе!
Но свет пронизывает всего Глебыча, самые кости, их уже не тянет, не крутит боль, да и нигде не болит, и вообще тело отъединяется и тонет, погружается во тьму, а сам Глебыч всплывает в ласкающей светоносной толще. Без тела оказывается легко и свободно, как с усталых ног стянуть тесные резиновые сапоги, в которых отбухал смену, размотать портянки. Только в сто раз сильнее, будто весь Глебыч — один усталые опухшие ревматические ноги…
В блаженном движении сквозь осязаемую толщу света Глебыч просыпается, чувствует себя необычно легким, чистым. Он видит шифоньер, ковер на стене, абажур, розовое одеяло, плечо жены в старенькой рубашке, поседевшие волосы на ее плече. «Нет, — усмехается Глебыч, — я еще тут. В чем же эта радость? Что все ерунда и впереди совсем не страшно? Только закрыть глаза, и можно откачнуться обратно, в сон». Он хочет разбудить жену и обрадовать: «Анна, об чем мы с тобой молчим — не страшно!» Но ему-то хорошо дурочку валять, а ей на работу!
Снег выпал, вот в чем дело! Вот и все. И свет, и все такое. А бабу можно просто испугать, покровительственно рассуждает Глебыч. Расплачется, и все, мужик умирать наладился. Шутка ли. Отмена привычного страха не дает Глебычу тихо лежать. Он встает, захватывает папиросы с тумбочки. За окном видит на траве, на сарае, на ветках липкий новенький снег. На столбиках круглые шапочки из снега надеты набекрень, будто и столбики хотят выглядеть повеселее.
Он снимает с вешалки полушубок, влезает в валенки, отваливает тяжелую теплую дверь и выходит на прозрачный чистый холод. Снежинки как хлопья света. Он курит на крыльце, думая о себе непривычно, как бы сразу обо всем прожитом в жизни, а не как обычно — о чем-нибудь одном и по частям. Думает, как о завершенном деле. Ничто впереди не пугало, не тяготило, не громоздилось необъятным темным призраком. Доступна стала внутреннему взору жизнь, будто он поднялся над ней на каком-то холме для радостного прощания. Он видел счастье, а рядом неотступно печаль, как длинная вечерняя тень. Вспоминалось мелкое: лисы, бык с молодыми шилистыми рогами, бегущий от него через чащу. Что ни возьми, думает Глебыч, все счастье, просто нет слов, чтобы поймать его, как сетями вольную птицу.