Они оба от души хохочут.
Вечерами я уже теперь не сидел вместе с ними у костра. Скорей, скорей в лодку и через Обь, в деревню. Ждала меня там девчонка, ждала укромная скамейка под березами у клуба, ждала вся июньская ночь, короткая и теплая, как вздох…
Помнится, помнится, все хорошо помнится…
Открылась у отца старая рана, и сгорел он за какую-то неделю. Сгорел, как в подбитой «тридцатьчетверке». Стоял на коленях у могилы дядя Захар и все спрашивал, не получая ответа:
— Да почему ты раньше меня-то, почему вперед, ты ведь на год меня моложе. Эх!
И стукал в бессилии кулаком по сухому колену.
А потом и его понесли по горько знаменитому деревенскому переулку, по той дороге, по которой уходят один раз в жизни и навсегда.
Помнится, помнится, все хорошо помнится…
На заобском лугу я поправляю литовку, пошире расставляю ноги, поплевав на ладони, шоркаю их одна о другую, чтобы ухватились покрепче. Лежит роса, туман плавает над Обью, солнце проклюнулось над дальними ветлами. Эх, Ванька, большая еще жизнь у тебя впереди, много еще травки выкосить надо!
Взмах, шаг, взмах, шаг. Вжик-вжик, вжик-вжик.
Нет впереди мокрых знакомых спин. Сам я теперь впереди, никого передо мной нет. Мой прокос должен быть первым и самым широким и самым ладным.
Растет у меня сын. Вот подрастет, привезу на этот луг, научу косить. И моя мокрая спина будет у него перед глазами. И ему расскажу разные истории, где смешное перемешалось с серьезным. И пусть он потом, когда выйдет на этот луг один, вспомнит обо мне, как я об отце с дядей Захаром, пусть вспомнит светло.
Взмах, шаг, взмах, шаг…
СЫН РОДИЛСЯ
Ночью, часа в три, когда в доме все стихло, Галина осторожно потрясла Петра за плечо к зашептала: «Петя, кажется… пора, Петя…» Она боялась застонать, сдерживала себя изо всех сил, придавливая внутри этот стон, и шепот был прерывистый, невнятный, испуганный. Петр после длинной смены — весь день пахал пары — спал без задних ног, как всегда легонько похрапывал; он недовольно буркнул что-то в ответ и полез головой под подушку, но смысл слов, не сами слова, а их смысл дошел до него, хоть и с опозданием. Он вскочил.
— А? Уже? Куда теперь?
— Тише. Одевайся, поедем. Пора, кажется.
На улице синел ранний летний рассвет. И Петр заметил, что лицо у Галины такое же белое, как ночная рубаха, глянул со страхом на большой живот, обхваченный руками, и мигом слетел с кровати, заметался, забегал по комнате.
— Да тише, тише.
— Я быстро, черт, куда штаны делись!
— Да вон на кровати, на спинке они.
И подумать бы никогда не мог, что он, Петр Кудрявцев, может так испугаться. Нога в штанину не лезла, у рубахи пуговицы не застегивались, а голова ничего не соображала, словно ахнули из-за угла мешком. Но тут проснулись тесть с тещей, прибежали к молодым и внесли кое-какой порядок. Тесть выгнал за ворота «Москвич», теща собрала в узелок нужные вещички. За рулем Петр немного пришел в себя, но страх не отпускал. Галину усадили на переднее сиденье. Теперь она уже не могла сдерживать себя и стонала хриплым, изменившимся голосом.
Сухо щелкнула скорость, и «Москвич» тронулся.
— Сильно больно?
Галина не ответила. Закусив губу, она смотрела вперед остановившимися глазами.
Как доехали до райцентра, как подрулили к роддому, Петр потом и вспомнить не мог. Все словно в тумане! В чистенькой, белой прихожей Галину у него перехватила медсестра и повела ее дальше по коридору, он сунулся было следом, но тут навстречу вышла еще одна медсестра и остановила:
— А ты куда лезешь? Ну-ка живо на крыльцо!
Доски крыльца были еще холодными с ночи, влажными от росы. Утро только-только начиналось. Больничный двор понемногу оживал: проехала санитарная машина, две женщины в серых халатах тащили какие-то бачки, переговаривались между собой и смеялись. Петр тупо на все глядел и старательно слушал. По рассказам, он хорошо знал, что женщины в таких случаях громко кричат, а потом, за этим криком, раздается голос ребенка. Но ни Галина, ни сын голоса не подавали. О том, что у него может родиться девочка, Петр никогда и не думал, даже мысли такой не допускал. Только сын, только Максим Кудрявцев. Звучит!