Несколько раз я досылал патрон в патронник, хотя без серьезной необходимости делать это запрещено. Первый раз молодым еще, когда только-только доверили нести караульную службу, на втором посту, теплой летней ночью, светлой от мерцающих под луной полян и листьев, как оглашенный, орал я предупредительные команды, услышав возню под маскировочной сеткой пусковой установки. Высовываясь из за березы, всматриваясь, я лихорадочно соображал, почему «нарушитель» не реагирует на мои вопли, не прекращает непонятных действии, оставаясь, однако, невидимым. И тогда вот, растерявшись, досадуя на абсолютную непохожесть моих представлений о ЧП на посту, и дослал патрон. Затвор клацнул сухо и холодно — этот холод и отрезвил. Минуту спустя, на фоне чернильно-синего, мерцающего крупными звездами, неба увидел застывший размах перепончатых крыльев — летучая мышь.
Я знал, в оружейке, когда будем сдавать автоматы и патроны, начальник караула обязательно проверит мою ячейку, в которой, будто малюсенькие железные яички, капсулами вверх торчат патроны. Обнаружит насечку на капсуле и потребует объяснений. Можно, конечно, отпереться, мол, знать ничего не знаю, так и было… Но я наслушался уже рассказов старослужащих о всяких «случаях» на посту, рассказывали посмеиваясь, но не насмехаясь, без злости, как-то естественно подразумевая, что ничего стыдного в таких конфузах нет. Поэтому, сменившись, я покаянно доложил о ЧП и, как оказалось, поступил правильно, получив на подведении итогов благодарность от комбата за «специнформацию», должную приумножить боевой опыт караульной службы дивизиона.
И еще — на этот раз зимой и на первом посту, тоже светлой и лунной ночью. Я инстинктивно спружинил, намереваясь метнуться в сторону и напрочь забыв, что я — это не я, а всего лишь обмотанный тряпками язычок колокола-тулупа. Тело само нашло продолжение: резко выбросил ноги вперед, успев, однако, в падении, махнув рукой, сбросить верхнюю, с мехом внутри рукавицу и передернуть затвор (предохранитель стоял на отметке «одиночные»), чтобы выстрелить в огромное и непонятное чудище, стремительно несущееся на меня — и стоящее на месте… Видимо, вот это несоответствие подсознательно, вернее, с опережающей сознание скоростью, и «заморозило» палец на крючке — всего на миг, на крохотную частичку времени, но эта частица и позволила, как муху в кулаке, задушить страх, позволила избежать позора и неизбежного в таких случаях воспитательного момента — нескольких нарядов на кухню — поостыть, успокоиться, поразмыслить о моральном своем облике в компании жирных мисок, ложек, бачков…
По мерцающему под яркой луной снегу стремительно катилась на меня черная тень от белесого дыма, вылетающего из трубы кочегарки. Подъем оказался хлопотным: пришлось, поелозив по снегу, подтянуть поочередно ноги в валенках немыслимого размера и тяжести, распахнуть полы шинели и тулупа, и только после этих операций, побарахтавшись, с превеликим трудом подняться. И долго еще, вытаптывая снег в радиусе десяти метров, разыскивать рукавицу, спокойненько висящую на колючке, в метре от разыгравшейся «драмы».
И весной, когда ночи кромешно темны и безветренны, когда свежий и влажный воздух едва уловимо пахнет отогревающейся плотью берез, а дурище Хмырь, сторожевой пес со второго поста, будоражит ночную тишину лаем, когда автомат уже не покрывается коростой инея, тогда там и сям оседающий с шаркающим звуком снег пугает похожестью звуков этих на звук шагов: тихие и крадущиеся, осторожные и прерывистые, и хотя ты знаешь об этой похожести — невольно вздрагиваешь. И ночные осенние листопады рождают шелест и шорох, истолковать который можно по-разному. И густые зябкие туманы, обманчиво коверкающие звуки, и оглушительный вой вьюги, и ливневые дожди, сквозь которые не пробивается даже писк зуммера, — все по ночам страшно.