Все шишки достались дежурному офицеру, который якобы провел инструктаж караула формально, без учета погодных условий. За это же всыпали начкару и разводящему, да еще попутно схлопотал наряд кочегар: «За вопиющее нарушение правил санитарии и низкую бдительность».
И еще раз довелось пострелять, ровно через год после злополучного ЧП.
Службу тогда несли на внешних постах, за колючкой. Снова дул пронизывающий холодный ветер, снова приходилось поднимать воротник шинели, и чернели тоскливо поля, бугрясь редкими кучками неубранной картошки и ботвы.
Пацаны на велосипедах поканючили, позадирались и повернули обратно. Две бабки, крест-накрест перетянутые платками, постояв понуро и молча, тоже мирно потопали восвояси. И лохматый мордастый мотоциклист, перекрывая треск своего мотоцикла, с чувством обматерив нас, затарахтел в свою деревню.
Но, увидев трехтонку, я сразу понял — уговорами не обойтись. Дребезжа и взвывая, машина неслась на меня со скоростью, которую для местных дорог вполне можно счесть адской. Я стоял посреди дороги, демонстрируя выдержку и хладнокровие. Когда дальнейшая демонстрация грозила на самом деле охладить мою кровь до равенства с внешней средой, метнулся на обочину и сдернул автомат.
Видимо, боковым уже зрением заметил шофер мой жест — лязг, визг, скрежет, машину занесло. Мужик того калибра, издавна который именуют плюгавым, в неизменной засаленной телогрейке, в шапчонке, с недельной щетиной, явно на взводе, ступив на подножку, заорал на меня:
— Чего берданку-то цапаешь?
Я дрог на ветру четвертый час, руки мне оттягивал родной акээмчик, за одно оскорбление которого…
— А ну разворачивай драндулет! — зло скомандовал я.
Мужик и ухом не повел на мою властность: стоял на подножке, по-птичьи крутил головой, поглядывая то вперед, где метрах в трехстах маячила фигура часового, то на меня, даже не на меня, а на автомат в моих руках, как бы прикидывая вероятность его употребления и напрочь игнорируя владельца, то на скопление машин за колючкой. Наконец, решившись, выдав скороговоркой ряд непечатных умозаключений, нырнул в кабину — и как-то неожиданно резво драндулет его сорвался с места…
Руки подрагивали, и в животе противно сквозануло холодом, но когда, страхуясь, еще на несколько метров отбежал я от дороги, чтобы не задеть другого часового, и, став на колено, опустив предохранитель на «авт», дослал патрон в патронник, — руки пришли в норму. Машина снова завизжала тормозами, наверное, тип этот все-таки следил за мной в зеркальце, но остановить себя я уже не мог.
Утром из Города прибыл дознаватель, и плюгавый бедолага в сотый раз твердил «легенду» про литряк, за которым «робята» послали к куму. Мне грозили неприятности: прошил скаты без предупредительного выстрела, но я стойко твердил уставный пункт, дающий право открывать огонь без предупредительного выстрела в случае явной попытки проникновения на пост или нападения на часового. Колхозное начальство умолило командира не раздувать дела, и мужика с рук на руки сдали милиции, промурыжив в назидание трое суток в бане, на окошко которой ради такого случая приляпали решетку.
Так что на посту пострелял я дважды.
Иногда, побатарейно, нас уводили в ложбину между сопками, и — лежа, с колена, стоя, одиночными и очередями — мы решетили мишени. Стрельбы эти ждали как праздник. А праздник, наверное, потому и праздник, что надо его ждать и жить буднями: политзанятия, спецдисциплины, спортподготовка, тренажи, просто работа и — караульная служба.
Сколько наматываешь, вышагивая по маршруту, за суточный наряд? Километров двадцать, двадцать пять. Сколько намотаешь за два года? Достаточно… Достаточно для того, чтобы однажды — на каком витке, в какое время года, в какой час, на каком шаге — проникло и впиталось в тебя, в твою душу, мозг, сердце тревожное и горькое чувство, вполне определенное и цельное — сопричастность.
Потом, по прошествии лет, лишь вспоминаешь его, делаешь усилие над собой, пытаясь спровоцировать его выход, и если плохо получается это, не расстраиваешься особо, не казнишься, зная доподлинно, оно в тебе — неистребимо.