…А сейчас на крыльце старого дома Лешаков все дымил папиросой и все в подробности отцовской женитьбы Геннадия Дмитриевича посвящал:
— Ты же ее тоже, может, знаешь? Она уж лет как пять у нас проживает. Бабенка, видать, складная, ну вертихвостка, одним словом. Видать, приметила себе на уме, что старик долго не протянет, и повадилась постирать да прибрать… Глядь, и вовсе перебралась в избу.
Ты, говорил я, соседушка, никак спятил? Оберет, как липку, да еще и самого выгонит, на кой она тебе ляд, когда ты уж и не мужик вовсе.
Это я его аккурат после сенокоса тем летом спрашивал. Он мне сено помогал косить. Ну, когда за столом-то сидим опосля, я и говорю:
— Неужто сила в тебе мужицкая такую-то бабу иметь? И знаешь, что он объявил? Все ж он, должно быть, уж и тогда маленько на голову слабел. Мы, говорит, вчера по ягоду с Наташей — это с ней значит, — показал через плечо на дверь Лешаков, — ходили. А верно, потому что пришел я его позвать, а во дворе одна Жучка. Еще подумал: и куда его унесло? То с утра все стучал топором. Видал, дом-то как обновил, вроде сто лет жить собирался. Вот и говорит: ходили мы по ягоду. А это, знаешь, теперь где? Аж во втором перелеске. Может, помнишь? — спросил у Геннадия Лешаков. — Константиныч и говорит, прошли за пашни, а там опять бугры зеленые да березы и земляника-ягода. А сам смеется весело. Думаю: от бражки, может, охмелел, а он чудно и говорит. Я, говорит, вот последнее время все смерти боялся. Не того, что в землю, в пустоту, закопают. А пустота, оказывается, просто во мне внутри жила. Ну а теперь вот и не жалко помирать. Это, как говорит, на покосе. Понял? Из кринки напьешься досыта, аж по лицу потечет, и все пил бы и пил.
А Геннадий Дмитриевич думал о том, что совсем об отце, о его жизни не знал он ничего. Не знал и не узнает никогда о том, как сошелся старик с этой молодайкой. Да, собственно, зачем ему все это, удивляется Геннадий Дмитриевич: отчего бы соседу Григорию помнить? Будто знал, что пригодится ему все это.
— А вообще-то отец твой мужик был мировой, уважал его народ. Очень уважал… — продолжает Лешаков.
…После болезни повадился ходить к соседям Дмитрий Константинович, и однажды застал он у стариков Наталью, которая там квартировала, одну. Вошел, когда она пол мыла босиком, в коротком розовом старом платьице. Наталья не разогнулась, думала, кто из хозяев. Когда заметила, пружинно выпрямилась, тряпка в одной руке, другой лицо отерла и платьишко стала одергивать. В шейный вырез сунула палец и кверху материю потянула, но ложбинку глубокую, розоватую, не прикрыла. Сильнее надулось на груди, на боках кругло натянулось платье. Засовестилась.
— Чего же ты, Константиныч, молчком?
В платье этом ну прямо девка молодая и краска в лице от растерянности.
— Проходи уж, проходи, подотру, — пригласила, когда Дмитрий Константинович за дверную ручку взялся. — Посиди со мной, поговори. Аль тоже боишься? — и засмеялась. — Не бойся! Давай-ка лучше сигаретку выкурим, пока моих нет. При них-то прячусь, бабка не любит. Она у меня совсем обезручила, — сокрушалась Наталья, как о родной. — Вчера уж и парила ее, и жиром растирала, а сегодня куда-то за мазью уплелась; добрая она, все: доченька да доченька…
— Так-то и будешь по домам всю жизнь? — спросил Дмитрий Константинович. Он осторожно прошел от порога и присел на подставленную Натальей табуретку, которую та предварительно рукой отерла.
— А чего мне? — Наталья присела напротив Дмитрия Константиновича на сундук. — Птица вольная.
— Сорока вон тоже вольная птица.
— По мне лучше уж сорокой. Сосед твой все синичек ловит да по рублю за штуку продает, на бутылку всегда набирает, а сорок-то не ловят и не продают!
— А как же ты все ж без мужика в такой поре живешь, Наталья?
— Почто это так? Вон на любой Родниковой, у всякой собаки спроси, и та знает про моих мужиков.
— Я про другое, — Дмитрий Константинович сидел, опершись на палку. — На улице чего не наговорят. Слышал даже, будто ты Марье недостачу сделала.
— Почему это будто? Ей тащи сколько влезет, обсчитывай, а другим нельзя? — обозлилась. — У меня все на глазах.
— Да брось ты на себя наговаривать. И чего собираешь…
— Я так ей и сказала: выведу я тебя на чистую воду. Сама сяду, а тебя выведу. Она Куркину девчонку на двадцать копеек обмишурила и глазом не повела. Девчонку дома выпороли, а она, стерва, в золоте, ходит. А правды боится.