— А меня — Петр. Петр Игнатьевич. — Шварченков сел на землю, стал с сопением переобуваться, поправлять сбившийся шерстяной носок. Лицо его освещал неровный и уже затухающий огонь костра. Оно было полным, слегка одутловатым, в редких ямках оспин. И если бы не погоны на плечах да герб, вдавленный в козырек шапки, да еще клок овчины из надорванного в подмышке полушубка, его вполне можно было принять за председателя местного преуспевающего колхоза.
Надев сапог, он вскочил, притопнул. «Порядок!» Потом стал задирать рукав полушубка, пытаясь заглянуть под него.
— Ого, четверть второго? Бежим, Митя, бежим. Недалеко осталось. Может, банька не остыла еще — сегодня, как-никак, суббота. Вот уж там мы с тобой отогреемся, на полную катушку.
Оказалось — в самом деле недалеко, или от передышки с обогревом сил прибавилось? Вскоре они входили уже во двор большого пятистенного дома. Хрустнули вмерзшие в свежий ледок мостки. Дом спал. В темных квадратах окон отразился, потек свет уличного фонаря.
Едва они со стуком взошли на крыльцо — дверь щелкнула, отворилась внутрь, женский голос позвал из темноты сеней:
— Ты, Петра́?
— Я, мать, — сказал Петр Игнатьевич, — Не спишь, что ли?
— Ково тут, почитай, выспалась. Думали, уж не приедешь… Ты не один, никак?
— Не один, мать. Гость со мной.
— Ну проходьте. Тут Сашка, бес, каку-то железяку опять приволок, не убейтесь, сейчас свет зажгу.
Уже с прихожей в ноздри Мите ударил теплый, размягчающий дух печи, топленого молока, уюта, чистых половичков — голова закружилась, он торопливо присел на подвернувшийся табурет, прислонился к стене.
— Голодны, поди? — донеслось до него будто издалека.
— Как волки, мать, — сказал гулко Шварченков. — Только с этим погоди. Баню топила?
— А то! Да ведь повыдулось уже.
— Раскочегарим, капитально! Баня позарез нужна. Мы ведь с Митей чуть было не утопли вместе с машиной. В Кривом овраге.
— Ох ты, горе! — тревожно отозвалась женщина.
— Ага, я-то ничего, почти сухой. А он, бедолага, весь до нитки.
Женщина взглянула при свете на Митю — шарф вокруг головы, сбившийся нелепым комом, посиневшие руки, худое мальчишеское еще лицо в грязных засохших разводах около глаз, вздрагивающие в принужденной, извиняющейся улыбке полные губы, — сказала:
— Батюшки, парнишка-то замлел весь. Без шапки! Сейчас побегу, пошурую, собирайтесь пока, собирайтесь.
Она засуетилась, стала повязывать шаль, приговаривая:
— Ох горе, как бы не остыл парнишка-то… Замлел, чисто замлел… бегу!
Митя сидел сгорбленно, полузакрыв глаза. От домашнего тепла лицо его загорелось. Он уже плохо различал голоса, сидел, внутренне напрягшись, словно защищаясь от охватившего его мелкого озноба.
Дальнейшее он помнил смутно. Шварченков — в одной нательной рубашке, с полотенцем на шее — чуть не силой поднял его с табурета, обнимкой повел через темный двор.
В баньке горела электрическая лампочка и было, наверное, жарко. Мите не хватало в груди воздуху, он зевал, как рыба, но его по-прежнему трясло, и он, обливаясь потом, все оглядывался на дверь, ему казалось, что из-под двери дует.
Потом Шварченков помогал ему одеваться. Сухая одежда липла к горячему, распаренному телу, Митя морщился, вяло и покорно делал то, что ему приказывали; только тошнота, комочком шевельнувшаяся в горле, заставляла его поторопиться скорее на воздух.
Его уложили в полутемной комнате на диванчик, укрыли тяжелым. Но тут же, как показалось ему, заставили подняться и сесть, сунуло в руку стакан — таблетка не глоталась, прилипла к нёбу. Он отковырнул ее пальцем, разжевал, не чувствуя вкуса, запил, глотком воды.
Чье-то расплывчатое лицо склонилось над ним, спрашивало что-то, он молчал, стиснув зубы, потому что впереди, в промозглой темени, возник вдруг несущийся поток, высвеченный до серебристой белизны мощными фарами тягача, тащил в себя накренившуюся машину, и надо было немедленно что-то предпринимать…
Утром Анна Прокофьевна, оторвавшись от ранней предпраздничной стряпни, разбудила Петра — старшего своего сына, горожанина, приехавшего в гости на майские праздники, сказала озабоченно:
— Слышь, сын. Парнишка то остыл, видать, вчера сильно, всю ночь бормотал. Весь в жару́.
Петр сел на постели, достал из под изголовья папиросы, спросил, шурша в пачке, покашливая: