Николаев не мигая уставился на приятеля, силясь осмыслить то, о чем он так вдруг горячо заговорил. Рублева он уважал, почитай, со школьной скамьи уму его удивлялся. И шоферить вместе пошли и после — всегда в него верил, учился у него шоферской мудрости. Недаром и теперь о Рублеве не то что Качуг — весь Иркутск раззвонил, в областных газетах портреты его печатают. И скажи такое про Позднякова не Рублев, другой кто — слушать бы не стал, отмахнулся. А тут — сам же Рублев, бывало, Гордеевым недовольство проявлял, графики его обзывал всяко — и на тебе, за Гордеева стоять стал, за графики…
А Рублев накалялся:
— Рано нам стотысячников иметь! Мастерские прежде надо заново сделать, ремонтировать научить, качество чтобы! Гордеев, видать, правильно это понял. А Поздняков — новый он у нас человек, чтобы с маху… Шибко много хозяев у нас развелось, воли им лишку дали. Вот и гнут: мой завод! Мой колхоз! Я владыка! Не по-партийному это получается, не по-советски!.. Боюсь я новых-то, каждый умничать норовит, себя показать. А на поверку — любое хорошее дело гробят… Может, конечно, не прав я о Позднякове… ты верно пойми меня, Егор, я новшеству не противник… Я за хозяйство пекусь, хоть я в нем и козявка…
Уже лежа в кровати и ворочаясь от нахлынувших беспокойных дум, Рублев тронул за плечо жену.
— Спишь? Нет? Слышь-ка, что я тебе скажу… Боюсь я что-то за Нюську. Глупа она да смазливая шибко. Тревожит она меня.
— А что?
— Кавалеров у нее много развелось разных. Прикажи-ка ей поменьше на Лену ходить, побольше дома сидеть. Как с работы, так и на круговушку. Девятнадцать скоро стукнет, а в голове одно: катанье да пение. Первый час ночи, а ее все нету. Не дело это.
— Я и то, Коля, вчера говорю ей, а она: «Не ругай, мамо, да не брани, мамо»…
— Вот и техноруку нашему, Житову, слыхал, голову кружит. Только как бы он сам ей голову не скрутил. Парень молодой, ладный… Не пара она ему. Поиграет да бросит, а нам с тобой…
— Ой, не пугай, Коля!.. Страшно даже!
— Пугаться и надо. А проглядим — тогда поздно будет. Слышь-ка ты, он, Житов-то, долго тут задерживаться не хочет, в Иркутск, говорят, просится…
— Да что ты?!
— Ты ей, Нюське, по своей женской линии растолкуй. Дите она еще малое. Слышь?
— Обязательно, Коля. Я и сама про то думала, а ты про инженера сказал, так и вовсе…
Женщина смолкла: в соседней комнате за фанерной перегородкой во сне ворочались дети.
Льется лунное морозное серебро на снежные плечи, хвойные шапки гор, на широкую, ровную стынь великой сибирской реки, притулившийся к ней спящий поселок. Ни ветерка, ни скрипа, ни шепота сосен. В строгом безмолвии встала над Леной старуха тайга. Не шевельнет протянутой лапой косматая ель, не хрустнет под ногой зверя случайная ветка, не взмахнет в испуге крылом сонная птица. Все замерло в немом лунном сиянье. Крепкий зимний сон сделал свое доброе дело.
Но нет, обманчива тишина ночной северной сказки. Не верь, смелый беспечный путник, ее мирному сну. Опасность сопутствует тебе всюду. Голодной клыкастой тенью скользит она рядом с тобой по мягкому насту, немигающим желтым глазом следит из нависшей над твоей головой кедровой кущи, стережет тебя в буреломах, овражинах, в упрятанных снегом пастях берлог.
Не спит Лена. Течет, волнуется под метровой ледяной толщей, бьется в открытых шиверах, точит теплыми ключами-ржавцами придавившую ее мерзлую тяжесть.
Не спит Качуг. До поры притаился он в снежных увалах, спрятался за плотными ставнями, створами ворот и калиток. Но придет час, вздохнет за околицей тугими мехами затейник баян, рассыплется переборами, позовет из душных изб заждавшуюся молодежь. Расплывется в серебряной лукавой улыбке вечная сводня, разозлится, щелкнет седой мороз, разбудив эхо. И заскрипят, заведут перекличку простуженные калитки, выплеснут в ночь, на волю девичьи пуховые платки-полушалки, загорланят им с Лены-реки нетерпеливые чубатые парни. А баян пуще, пуще: завывает, упрашивает, торопит… И смолк, захлебнулся в угаре. Тягучая одноголосая песня отозвалась ему от калиток, вылилась на улицу-тракт, поплыла над поселком. И тоже оборвалась, ойкнула огневой веселой запевкой. Подхватили, вплелись в частушку звонкие девичьи голоса, понесли к Лене. Очнулся, обрадовался баян, завторили, загудели басами крутые ленские берега. Затопали, заплясали настывшие в ожидании хромовые, кирзовые, яловые сапоги. Замелькали, закружились пуховые платки-полушалки. Запылали на жарком морозе курносые, бровастые лица девчат. Шум, гам, возня, хохот. Крути, верти! Целуй, валяй, рукам воли не давай! Что — зима! Что — ночь-заполночь! Гуляй с нами, мороз! Гуляй, луна! Гуляй, звезды!