Выбрать главу

Мать улыбнулась: — Так вы поэтому называли меня «мама-дыня»? — Мы называли тебя «мама-дыня»?

— Или, может быть, мамой дынь. Ты не помнишь?

— Мамой дынь! — воскликнул я.

Положенная на стол дыня медленно покатилась в мою сторону, перевернувшись раз и два и показав грубую зеленую кожу с тонкими золотыми прожилками. Я наклонился понюхать ее.

— Она самая! — сказал я.

Глубокий запах исходил не только от нее — запах старый, как вино одиноких зим в горах, у одинокой рельсовой колеи, запах маленькой столовой с низким потолком в путевом домике.

Я огляделся вокруг: — Здесь ничего нет из нашей мебели?

— Мебели нет. Есть глиняная посуда, кое-какая кухонная утварь от нас. И еще одеяла, белье… А мебель мы продали, когда переезжали сюда.

— А как вы решились сюда переселиться? — сказал я.

А мать сказала: — Это я решила. Дом этот — моего отца, платить за жилье не надо. Он сам сложил его камень за камнем, по воскресеньям. Куда нам было еще переселяться?

И я сказал: — Не знаю. Но ведь тут так далеко до железной дороги! Как ты могла жить, даже не видя путей?

А мать сказала: — Что мне с того, вижу я пути или нет?

А я: — Я хотел сказать: даже не слыша шума поезда?

А мать сказала: — Что мне с того, слышу я поезд или нет?

И я сказал: — Я думал, тебе не все равно… Ведь это ты выходила стоять у загородки с флажком, когда проходил состав? — Да, если только не посылала кого-нибудь из вас.

И я воскликнул: — Как? Ты иногда посылала кого-нибудь из нас?

Но ее ответ меня не интересовал. Теперь я мог вспомнить о каких-то особых отношениях между мною и поездом, о чем-то вроде диалога, как будто я с ним разговаривал, и на мгновение я почувствовал, будто силюсь вспомнить вещи, которые он мне говорил, будто думаю о мире так, как научился у него во время этих наших разговоров.

Я сказал: — Было одно место недалеко от станции — в Серрадифалько, что ли… Мы ее не видели, но могли слышать, как товарные вагоны стукаются друг о друга при сцепке.

Я вспоминал зиму, и пустынную круглую равнину, без деревьев и без листьев, и землю, зимнюю землю, пахнувшую как эта дыня, и стук вагонов.

— А мне хотелось бы услышать этот стук, — сказал я.

— Разрежь-ка дыню! — крикнула мать.

Я надрезал толстую кожу, и нож сейчас же вошел глубоко-глубоко. Мать принесла тем временем вино и стаканы. Вино это было как у любого бедняка, но посреди стола лежала разрезанная дыня, и мы пили ее зимний запах.

XVI

Потом я сказал: — А тогда? — Когда? — спросила мать.

— Ну тогда, — сказал я. — Что случилось с отцом тогда?

Мать, казалось, снова была задета.

— Что о нем говорить? — пробормотала о на. — Мне все одно, что с ним, что без него. И если ему все одно, что со мной, что без меня, так мне до этого нет дела.

— Это правда, что он ушел с другой? — сказал я.

И мать сказала: — Черта с два ушел! Я его прогнала… Ведь этот дом мой.

А я сказал: — Господи боже! Он тебе надоел и ты его прогнала? — И мать сказала: — Ну да. Я много лет терпела; но теперь было уже слишком, этого я не могла выносить: смотреть, как он влюблен, в его-то годы. — Как так влюблен? — сказал я.

А мать сказала: — У него всегда так было с женщинами. Ему всегда нужно было, чтобы в доме были другие женщины, и распускать перед женщинами хвост… Знаешь, он писал стихи. Стихи для них. — В этом не было ничего дурного, — сказал я. — Ничего дурного? — сказала мать. — Ничего дурного, когда они смотрели на меня сверху вниз, оттого что он называл их в стихах королевами? — Он называл их королевами?

— Ну да! Всех этих грязнух: жен стрелочников, и жен начальников станций, и работниц… Королевами!

— Но они-то как узнавали, что это о них?

И мать сказала: — Да так! Если она видела, как он с ней обходителен, если он на праздник поднимал тост за самую красивую и чокался с нею, а потом, когда читал эти свои стихи, поворачивался к ней, как будто обнять хотел, — что ей еще надо было, чтобы узнать?

Я засмеялся: — Ох уж эти праздники! Эти вечеринки!

— Он был просто сумасшедший, — сказала мать. — Не мог жить, если не устраивал шума… Каждые пять-шесть дней ему обязательно надо было что-нибудь затеять. Созвать железнодорожников со всей линии, вместе с женами и дочками, чтобы распускать перед ними хвост. Бывали времена, когда на вечеринки собирались каждый день, то у нас, то у других. Или танцы, или карты, или представления… А он самый главный на празднике, и глаза блестят…

Я мог теперь вспомнить отца, с голубыми блестящими глазами, самого главного в моем детстве, во всей Сицилии, посреди пустынных гор, вспомнил и мать, совсем не несчастную, — как она, хозяйка дома, обносит всех вином, лучезарная и смеющаяся, ничуть не несчастная оттого, что муж у нее так распускает хвост.