— Вы не чувствовали, как тут воняло? — сказал он.
У него была бородка цвета перца с солью, голубые глаза и чело олимпийца. В холодном купе третьего класса он сидел без пиджака и только этим, может быть, походил на возчика, ничем другим; он морщил нос над редкими усами и бородкой, хотя шевелюра у него была густая, как у древнего воина, и сидел без пиджака, в рубашке в темную клеточку и в огромном коричневом жилете с шестью карманами.
— Воняло? Чем воняло? — спросил я.
— Как? Неужели вы не чувствовали? — сказал он. — Не знаю, — сказал я, — не пойму, о какой вони вы говорите.
Он обернулся к остальным пассажирам в купе.
Их было трое.
Один — молодой человек в шапке из легкой ткани, закутанный в шаль, с желтым лицом, тощий и щуплый; он сидел в углу по диагонали от меня, у окошка.
Другой, тоже молодой, был полнокровный, сильный, с вьющимися черными волосами, черной шеей — простолюдин из города, наверняка катанец; он сидел на другом конце моей скамьи, лицом к больному.
Третий был старичок без единой волосинки на лице, темный, с шафранного цвета кожей в квадратных чешуйках, как у черепахи, невероятно маленький и сухой — высохший лист. Он вошел к нам в Роккалумере и сидел — если можно назвать это словом «сидеть» — на краешке скамьи, между Большим Ломбардцем и больным, и деревянный подлокотник, который он мог бы откинуть, но не откинул, упирался ему в спину.
Именно к нему — впрочем, поворачиваясь и к остальным — обратился Большой Ломбардец.
Послышался звук вроде вздоха или начинающегося свиста, лишенный плоти голоса: «Хи-хи!» Это смеялся старик. Его глаза смеялись с той самой минуты, как он сел в поезд, — острые, живые глаза, которые с пристальным смехом глядели перед собой на меня, на скамью, на молодого катанца — и смеялись от счастья.
— Невероятно! Он не понимает, какую вонь я имею в виду, — сказал Большой Ломбардец.
Все поглядели на меня и развеселились, даже больной — молчаливым жалким весельем больного.
— Ха! — сказал я, тоже развеселившись. — Я и вправду не понимаю… Не чувствую никакой вони.
Тогда вмешался катанец.
Он наклонился — полнокровный, большеголовый, кудрявый, с толстыми ляжками и предплечьями, в огромных башмаках — и сказал: — Этот синьор имеет в виду вонь, что шла из коридор а. — Но разве из коридора воняло? — сказал я.
— Как так? Невероятно! — воскликнул Большой Ломбардец. — Вы не чувствовали?
А катанец добавил: — Этот синьор говорил о том, что от тех двоих воняло… — От тех двоих? — сказал я. — Тех, что у окошка? Разве от них воняло? Чем?
Я снова услышал мертвый, лишенный плоти голоса звук — смех крохотного старичка — и увидел, что его рот стал как щель копилки. Я увидел также больного, бесстрастного в своей молчаливой веселости, закутанного в шаль. Я увидел и Большого Ломбардца, почти неистовствующего, но с весельем в глазах, которые казались мне голубыми глазами отца.
Тогда я понял, что это за вонь, и рассмеялся.
— Ах, вонь! — сказал я. — Вонь!
Все успокоились, радостно удовлетворенные, но в коридоре были те двое, и они возвращались туда, где жили детьми, по своим деревням.
— Странно, — сказал я. — Нет в мире места, где на них смотрели бы так косо, как в Сицилии… И все-таки по всей Италии этим ремеслом занимаются почти что одни сицилийцы.
— Одни сицилийцы? — воскликнул Большой Ломбардец.
— В самом деле, — сказал я. — Вот уже пятнадцать лет как я кочую по Италии… Жил во Флоренции, жил в Болонье, в Турине, теперь живу в Милане, и где бы я ни встречал сицилийца, он занимался этим ремеслом.
— Да, то же самое говорит мой двоюродный брат, а он много ездит, — заметил катанец. А Большой Ломбардец сказал:
— Да оно и понятно! Мы народ угрюмый…
— Угрюмый? — спросил я и посмотрел на старичка с веселым лицом и с глазами, искрившимися весельем.
— Очень угрюмый, — сказал Большой Ломбардец, — даже мрачный. Всё готовы видеть в черном свете, все до одного.
Я глянул на личико старика и не ответил, а Большой Ломбардец продолжал:
— Всегда надеемся на что-то другое, лучшее, и никогда не верим, что оно нам достанется… Всегда мы в унынии, всегда не в духе… И всегда у нас в крови соблазн наложить на себя руки.