Таковы были мысли Сиддхартхи, вот что его мучило, причиняло страдание.
Часто он повторял слова из одной Упанишады Чхандогья: «Воистину имя Брамы-Sаtуаm. – Воистину тот, кто постиг это, ежедневно вступает в небесное царствие». Подчас оно и ему казалось таким близким, это небесное царствие, но ни разу не удалось ему достигнуть его окончательно, утолить жажду вполне. И среди всех мудрых и мудрейших, которых он знал, поучениям которых внимал, не было ни одного, кто достиг бы вполне этого небесного царства, ни одного, кто утолил бы всецело эту вечную жажду.
– Говинда, – сказал однажды Сиддхартха своему другу, – Говинда, милый, пойдем под банановое дерево – будем упражняться в самопогружении.
И они пошли к банановому дереву и сели под ним – тут Сиддхартха, а в двадцати шагах от него Говинда. И Сиддхартха, садясь, готовый произнести слово Ом, – шепотом повторил стих:
Когда прошло время, посвященное самопогружению, Говинда поднялся с места. Уже наступил вечер, пора было приступить к вечернему омовению. Он окликнул Сиддхартху, но тот не отозвался. Сиддхартха сидел, всецело погруженный в самого себя – глаза его неподвижно глядели в даль, кончик языка слегка высунулся между зубов, – казалось, он даже перестал дышать. Так он сидел, погруженный в созерцание, мысля Ом – и душа его была стрелой, устремленной к Браме.
Однажды через город, в котором жил Сиддхартха, прошли саманы – три странника аскета, высохшие, угасшие люди, не старые и не молодые, с покрытыми пылью и кровью плечами, почти нагие, опаленные солнцем, окруженные одиночеством, чуждые и враждебные миру, пришельцы и исхудалые шакалы в царстве людей. Знойным дыханием безмолвной страсти веяло от них, – дыханием изнуряющего радения, беспощадного самоотрешения.
Вечером, когда миновал час созерцания, Сиддхартха сказал Говинде:
– Друг мой, завтра с рассветом Сиддхартха уйдет к саманам: он станет – саманой.
Говинда побледнел, когда услыхал эти слова, когда в не подвижном лице друга прочитал решимость – непреклонную, как пущенная из лука стрела. И сразу, с первого же взгляда Говинда понял: «Вот оно – началось! Уже Сиддхартха вступает на свой путь, уже начинает свершаться его судьба, а с ней и моя». И он стал бледен, как сухая кожица банана.
– О Сиддхартха! -воскликнул он, – позволит ли твой отец?
Сиддхартха взглянул на него, как пробудившийся от сна. С быстротой стрелы он прочел то, что происходило в душе Говинды, прочел его страх, прочел его покорность.
– О Говинда, – сказал он тихо, – не будем расточать напрасно слов. Завтра с наступлением дня я начинаю жизнь саманы. Не будем больше говорить об этом.
И Сиддхартха вошел в горницу, где на плетеной циновке сидел его отец. Он стал за его спиной и стоял так до тех пор, пока отец не почувствовал, что кто-то стоит позади него. И сказал брахман:
– Ты ли это, Сиддхартха? Поведай же то, что ты пришел сказать.
И ответил Сиддхартха:
– С твоего позволения, отец, я пришел сказать тебе, что сердце велит мне завтра покинуть твой дом и уйти к аскетам. Стать саманой – вот в чем мое желание. Да не воспротивится этому отец мой!
Брахман молчал – молчал так долго, что звезды успели переместиться в маленьком окошечке и изменить свое распо ложение, пока в горнице длилось молчание. Безмолвно и не подвижно, со скрещенными руками, стоял сын, – безмолвно и неподвижно сидел на циновке отец. Звезды же передвигались по небесному своду. И сказал отец:
– Не подобает брахману говорить резкие и гневные слова. Но гнева исполнено мое сердце. Да не услышу я эту просьбу из твоих уст вторично.
Медленно поднялся с места брахман. Сиддхартха же продолжал стоять, безмолвный, со скрещенными руками.
– Чего же ты ждешь? – спросил отец.
– Ты знаешь! – ответил Сиддхартха.
В гневе покинул горницу отец; в гневе он отыскал свое ложе и опустился на него.
Пришел час, а сон все еще не сомкнул его очей. Тогда брахман встал, прошелся по комнате и вышел из дому. Через маленькое окошечко заглянул он в горницу и увидел, что Сиддхартха стоит на том же месте, скрестив руки, непоколебимый. Белели в сумраке его светлые одежды. С тревогой в душе вернулся отец на свое ложе.
Прошел еще час, а сон все не приходит. Тогда брахман снова встал, ходил взад и вперед, вышел из дому и увидал, что луна уже взошла. Через окошечко заглянул он в горницу – Сиддхартха стоял все на том же месте, со скрещенными руками, и лунный свет играл на его обнаженных коленях. И полон заботы вернулся отец на свое ложе.
И снова он приходил – через час, через два, заглядывал в маленькое окошечко; Сиддхартха все так же стоял – при свете луны, при свете звезд, в темноте. Каждый час, молча, брахман выходил, заглядывал в горницу, видел неподвижно стоящего, – и сердце его наполнялось гневом, тревогой, трепетом и горем.
Но когда в последний час ночи, перед рассветом, он вышел опять, то вошел в горницу и, взглянув на стоящего юношу, который показался ему выросшим и каким-то чуждым, сказал:
– Чего ты ждешь, Сиддхартха?
– Ты знаешь.
– Ты все будешь стоять так и ждать, пока не наступит день, полдень, вечер?
– Я буду стоять и ждать.
– Ты устанешь, Сиддхартха!
– Устану.
– Ты умрешь, Сиддхартха!
– Умру.
– Ты предпочитаешь умереть, чем слушаться отца?
– Сиддхартха всегда слушался отца.
– Так ты отказался от своего намерения?
– Сиддхартха сделает то, что прикажет ему отец.
Первый проблеск зари проник в горницу. Брахман увидал, что колени Сиддхартхи слегка дрожат. Но в лице Сиддхартхи не было дрожи. В бесконечную даль были устремлены его глаза. И понял отец, что Сиддхартха уже не с ним, не в родном доме, что он уже покинул его.