Вон огонек в работницкой поварне, метлешит там что-то. А что? Посмотрим, благо городничий старец Протасий ненароком пересыпал себе вина и елея и теперь крепко спит.
В поварне "вавилония" идет, как выразился веселый Феклис: "жезл Ааронов расцвете", это значит, чернецы гуляют. Просторная комната слабо освещена светцом. На столе, у края, красуется бочонок. На лавках у стола сидят чернецы и играют в "зернь". А посреди комнаты стоят друг против друга молодой чернец и черничка: руки в боки, глаза в потолоки, ноги на выверте, плясать собираются. В плясуне монахе мы узнаем старца Феоктиста, вернее, Феклиску, а в монашке плясавице молоденького служку Иринеюшку, который, будучи наряжен теперь черничкою, необыкновенно похож на хорошенькую девочку.
- Ну, царь Давыд! Играй на гуслях! - говорит Феклиска чернецу без скуфьи, сидящему у стола и смотрящему на игроков в зернь.
Чернец без скуфьи оборачивается и смеется при виде плясунов, собравшихся "откалывать коленца".
- Ино играй же, царь Давыд, бери гусли! - не терпится Феклиске.
"Царь Давыд", без скуфьи, берет большой деревянный гребень с продетою промежду зубцов бумажкою, - гребень заменяет гусли, - и начинает водить губами по гребню и южжать что-то очень бойкое.
"Черничка", подражая настоящей бабе, задергала плечами и завизжала несформировавшимся еще мужским голосом:
Выходила млада старочка,
Молодехонька, хорошохонька,
Поклонилася низехонько:
"Я не девушка, не вдовушка..."
- Не ту, не ту! - перебивает Феклиска.
И, пустившись вприсядку, так что полы полукафтанья расстилались по земле, зачастил говорком, а за ним "царь Давыд" с гуслями:
Не спасибо игумну тому,
Не спасибушко всей братьи его:
Молодешеньку в чернички стригут,
Зеленешеньку посхимливают.
Не мое дело в черницах сидеть,
Не мое дело к обедне ходить,
Не мое дело молебны служить,
Как мое дело в беседушке сидеть,
Как мое дело винцо щелыгать.
Посошельицо под лавку брошу,
Камилавочку на стол положу,
А сама млада по келейке пройду.
Молодешенька погуливаю.
- Эх, ну! - гоготал Феклист. - Го-го-го! Пред сенным ковчегом скакаша-играя веселыми ногами!
А Иринеюшко павой выплывал, совершенно по-бабьи, видно, что изучил свое дело в совершенстве, и ручкой помахивал, и плечиком вихлял, и глазами "намизал". Игравшие в зернь чернецы бросили игру и любовались Иринеюшкой.
- Ай да черничка! И настоящей не надоть! - похваляли "старцы".
- Ну! Ино выпей, млада черничка, на! Вот пивцо, что варил молодой чернец.
И "царь Давыд", положив гребень, налил из бочонка пива в ковш. Иринеюшко выпил, утер рукавом розовые губы и опустился на лавку.
- Что, брат? Али по-бабьи труднее плясать-ту? - спросил игрец в зернь.
- Не в пример трудней.
- Знамо, надоть, чтобы и плечи, чтоб и все выходило.
В поварню ввалились еще гости. Вошел медвежий поводильщик с бубном, за ним медведь на веревке и коза с рогами, а на рогах старая камилавка. Веселый хохот встретил дорогих гостей.
- Ай да Миша! Ай да воевода Топтыгин! - приветствовал медведя Феклист.
- А ты прежь угости меня, - заревел медведь.
- И меня, козу в сарафане, - замекекала коза, - м-ме! И меня!
Гостям поднесли пива. Поводилыцик, выпив ковш, задудел в бубен, а "царь Давыд" заюзжал на гребне. Медведь тяжело, грузно пошел плясать, а вокруг него скакала коза, тряся бородой и приговаривая:
Я по келейке хожу,
Я черничку бужу:
"Черничка, встань!
Молодая, встань!"
"Не могу я встать,
Головы поднять.
Уж и встати было,
Поплясати было,
Для милых гостей
Поломати костей..."
- Вот я вам переломаю кости, лодыжники! - раздался вдруг грозный голос.
Все встрепенулись и замерли на местах. На пороге стоял городничий старец Протасий. В руках его был огромный посох, "жезл Аарона", как называли его молодые чернецы, по ком гулял этот "жезл"...
И "жезл" погулял-таки в эту памятную ночь соловецкого сидения...
IX. СПИРИНА ПЕЧЕРОЧКА
Наступила, наконец, и весна, к которой и в сонных грезах, и наяву, в келье и в церкви, под ровное постукивание вязальных спиц матери и под однообразное чтение нескончаемых кафизм неудержимо рвалось молодое, несутерпчивое сердце Оленушки. Бог весть откуда стали слетаться птицы, оглашая остров и взморье радостными криками, словно бы это были страннички, слетевшиеся со всего света посмотреть, что тут делается на далеком, уединенном зеленом островке и так же ли и тут плачут люди, как в тех прекрасных далеких теплых землях, откуда они прилетели, или новая весна осушила все людские слезы. И ночью, на поголубевшем с весною небе, и на светлой, румяной заре, и в яркий полдень все неслись и звенели по небесному пространству птичьи голоса, и одни смолкали там, в той стороне, с полуночи, а другие неслись к острову с той стороны, от полудня. Все короче и короче становились ночи, все продолжительнее и продолжительнее становились дни. И вокруг келий, и у монастырских стен, и за стенами, и даже в трещинах, и на выступах старых стен и крыш пробивалась зеленая травка. Остров ожил вместе с этою оживающею зеленью и с этим неугомонным птичьим криком и галасом. Даже с монастырскими птицами - с голубями, галками и воробьями - творилось что-то необычайное. Белый турман "в штанцах" вился и кувыркался в воздухе еще безумнее, так что Исачко, задирая к небу голову, чтобы лучше видеть своего любимца, чуть не свихнул свою воловью шею. Спирины "гули" совсем бросили своего воспитателя и все целовались на соборном карнизе и доцеловались до того, что едва успели кое-как сместить себе на одной балке гнездо, и то благодаря юродивому, который тихонько подкладывал им поблизости гнезда соломки и шерстки...
- Это брат-то с сестрой? - подшутил над ним однажды Исачко, увидев его за этим благочестивым занятием, и лукаво подмигнул своими косыми глазами. - Ах ты, старый греховодник!
Когда же Оленушка спросила Спирю, почему "гули" покинули его, юродивый отвечал:
- Погоди маленько, дитятко, и ты кинешь матушку для Борьки.