Раненый открыл глаза и блуждал ими по потолку.
"Ти-и-вик! Ти-и-вик!"
- Это ее душенька, - как бы про себя пробормотал раненый.
- Чья? - спросил Спиря тихо.
- Ейная... Она за моей прилетела.
Спиря перекрестился. Снова тихо в келье. Косые лучи солнца сквозь открытое окошко падали на лежавшее на маленьком аналое, рядом с Евангелием, распятие. Там же лежал и знакомый нам череп.
Ласточка снялась с вербовых прутьев, покружилась по келье и с писком выпорхнула за окно. Раненый открыл глаза.
- Это к моей смерти, - сказал он и поглядел на юродивого осмысленными глазами.
- В животе и смерти Бог волен, - отвечал последний.
- Нет, мой конец пришел... Конец приближается... Будет, пожито... гораздо пожито...
Раненый перекрестился и снова взглянул на юродивого.
- Не хочешь ли испить? - спросил последний.
- Хотел бы...
Юродивый поднялся, чтобы подать кружку с питьем.
- Нет, не того, - отрицательно покачал головою больной.
- Чего же тебе?
- Крови бы пречистой...
Юродивый посмотрел на него с удивлением: не бредит ли-де? Нет, не бредит: глаза глядят разумно, жар прошел.
- Христовой бы кровушки перед смертью, - пояснил больной.
- Причаститься захотел?
- Да, душа алчет и жаждет... Исповедай меня, брате святый.
Юродивый задумался. Он вспомнил слова архимандрита, когда изгоняли из монастыря Геронтия с попами: "Будем друг у дружки исповедоваться перед лицем Господа, как крины сельнии исповедуются"...
- Добре, брате, кайся Господу, - сказал он и встал.
Затем, встав перед аналоем на колени, он начал читать предысповедную молитву. Больной тихо повторял за ним: "Се ми одр предлежит, се ми смерть предстоит, суда Твоего боюся", - слышались молитвенные слова, которые иногда перебивал доносившийся со стены монотонный напев:
Ах ты шапка, ты, шапка моя...
- Великий грех у меня давно лежит на душе, тяжкий грех! Ох, какой тяжкий! - начал больной после молитвы. - Сорок лет, словно жернов на шее, волоку я этот грех и доволок до могилы. Ни днем, ни ночью, ни во пиру, ни в беседе, ни за четьем-нетьем церковным, ни за келейною молитвою не отваливался от моего сердца этот горюч алатырь-камень... Вот так и стоит она передо мною, кровавая, и шепчет: "За что погубил меня? Куда ты девал мою голову? Ох, тяжко! Смертушка моя, как тяжко!"
Он помолчал, как бы собираясь с силами. Юродивый тоже молчал, хотя губы его шевелились. Ласточки задорно щебетали за окном, как будто силясь одна другую переговорить, словно бы у них шла речь о предметах такой важности, как сугубая аллилуйя.
- Был я княжова роду, воеводин сын-княжич и воеводич, - продолжал больной, тяжело вздохнув. - Рос я в холе и воле, не ведал сызмальства ни судержу, ни суперечины, был батюшковым любимым сынком, а у матушки мизинчиком. Таким и вырос, таким и до окаянства дошел. Из воеводича и княжова сына я сам стал воеводою и князем: лет сорок тому будет, как я воеводою назначен был. Послан я был в те поры на воеводство в Муром...
- В Муром! - изумленно перебил его юродивый.
- В Муром... И спознался я в те поры с некоею женою благородною. Муж ее числился в моем полку, да только все обретался в нетях. И как спознался я с тою женою, и нача мя искушати бес, нагнал на меня слепоту и окаянство лепоты ради женки той: "Убей, говорит, мужа и возьми себе жену". День и ночь в бдении и тонце сне не отходил от меня бес: "Изведи да изведи мужа того".
- Муж тот был из роду Хилковых? - спросил юродивый глухим голосом.
Больной испуганно приподнялся на своем ложе и так же испуганно глядел на юродивого.
- Ты почем знаешь, что он был Хилков? - спросил он в свою очередь.
- Знаю, - был короткий ответ. - Кайся дале...
Голова больного снова опустилась на изголовье, и он глубоко вздохнул.
- Вижу, что тебе Бог все открыл, - продолжал он более покойным голосом, - и мое покаяние дойдет до Бога твоими молитвами, человече святый.
- Не говори этого, - строго перебил юродивый, - я - сосуд сатанин, и грехам моим несть числа.
- И будь по-твоему... - Больной снова тяжело вздохнул и продолжал: Обошел меня бес, распалилась плоть моя окаянная, и я положил в душе извести того человека.
- Спиридона Иванова, сына Хилкова, мужа Настенькина? - подсказал юродивый.
- Ты и ее знаешь? - вздрогнул больной.
- Знал... ну?
- Ну, пришел я к ней однова ночным временем, и утаились мы с нею в саду, и стал я ее к своему злому умыслу приводить, чтоб Спиридона извести... И вдруг словно архангел мечом поразил меня... Дальше я ничего не помню, опамятовался уже я утром, когда солнышко взошло, и увидел около себя ее...
- Настасью Хилкову?
- Настасью. Увидел ее на траве, мертвую. А голова у нее от туловища отрезана, и где девалась, не ведомо...
- Вот она! - неожиданно сказал юродивый и поднес к больному череп. Смотри, узнаешь?
Больной глядел испуганно, ничего не понимая. Он посмотрел в глаза юродивого: в них теплилось что-то кроткое и тоскливое.
- Это она, Настенька, моя жена, а твоя бывшая полюбовница... Поцелуй ее теперь, как в те поры целовал, князь Захар, княж Остафьев, сын Мышецкой... - Это говорил юродивый, поднося к губам больного страшный костяк...
На лице больного изобразился ужас. Челюсти его дрожали. Дрожали и волосы, прилипшие к потным вискам.
- Кто ж ты сам9 - шепотом спросил он, отворачивая лицо от костяка.
- Я - Спиридон Иванов, сын Хилков, боярский сын и воровской атаман, а ныне соловецкий трудник.
Больной застонал и лишился сознания. Юродивый, став на колени перед аналоем, шептал:
- Господи! Прости ему, не вмени ему во грех...
А со стены доносилось бессвязное пение:
Одного сукна с онучею...
Ласточка опять влетела в окно, села на сухих прутиках вербы и весело пропискнула...
XIII. РОКОВЫЕ КАЧЕЛИ
К западной стороне монастырской ограды, за поварнею, на втором дворе, где находились сушилы, поставлены новенькие качели. Соорудил их все тот же великий худог, городничий старец Протасий, для общей любимицы Оленушки. Скучать стала Оленушка в монастырских стенах, в этом нескончаемом осадном сидении, так заскучала, что даже с лица спадать стала, алый румянец со щек, словно заря с зимнего студеного неба, сбегать начал, и стала она то на молитве в церкви задумываться, то по целым часам сидела на завалинке у своей кельи, глядя неведомо куда; то замечали старцы, что у нее будто глаза заплаканные и смех не так звонок. И стало жаль старцам своей "девыньки-мизинчика", своего монастырского "серебряного колокольца", что звонил своим серебряным голоском среди угрюмой скитской тишины, и надумали старцы устроить для своей любимицы забавочку, качельцы в ограде поставить. Хотя бы оно и зазорно монастырю такую затейку затевать - качели ставить в стенах святой обители, да еще и в осадном сидении, только ведь не для братьи была эта затейка, для отроковицы невинной. "Она-де, отроковица, пред Богом светла и чиста, аки свечечка воскояровая пред образом, говорил старец Протасий, - так пущай-де и качается душенька отрочате на качельцах, что кадильцо перед Господом: не возбраняйте-де и сим ничто же, сих бо есть царствие Божие"... Старец Протасий любил "поговорить от Писания", хотя и знал всего-то Писания от "малбех" до "лядвия моя наполнишася поругания", а на "словотитлах" всегда спотыкался...