– Да. Всякий раз, как её поворачивали, – он показывает жестом, – она открывалась под тяжестью своего веса, и, отворяясь, она говорила…
– …«и-и-и-ан…» – пропели мы в один голос на четыре ноты.
– Да, – говорит брат, снова качая коленом. – И я повернул её… И ждал, что всё будет как тогда… Я прислушался… Знаешь, что ОНИ сделали?
– Нет…
– ОНИ смазали решётку маслом, – говорит он равнодушно.
Он ушёл очень скоро. Ему нечего было больше сказать мне. Вымокшие перепонки больших его крыльев снова расправились, и он ушёл – маленький дикарь, тщетно вслушивающийся в растаявшую четвёрку нот, в чьей музыке были отзвуки старой калитки с полосой ржавчины и налипшими песчинками – нежнейшие из некогда поднесённых ему музыкальных даров, которых отныне он лишился навсегда.
– Как у тебя дела с Мериме?
– Мне за него полагается десять су.
– Надо же… – удивлялся старший.
– Да, – признавался младший, – но я задолжал три франка.
– Кому?
– Виктору Гюго.
– Какой том?
– «Песни лесов и улиц» и не помню, что ещё. Чёрт бы его драл!..
– А ещё, – торжествовал старший, – ты должен читать быстрее! Гони три франка!
– Где я тебе их возьму? Нет ни гроша.
– Спроси у мамы.
– Ага!
– Тогда у папы. Скажи, что тебе надо тайком от мамы, чтобы купить сигарет. Он тебе даст.
– А если не даст?
– Будешь платить пени. Пять су за задержку!
Этим двум дикарям, читавшим так много, как во все времена читали все отроки от четырнадцати до семнадцати лет – запоем, самозабвенно, денно и нощно, на верхушках деревьев, на сеновале, – не нравилось слово «миньона» – милочка, – которое они выговаривали как «мини-она», с чудовищной кривой ухмылкой, после чего делали вид, что их тошнит. Отыскиваемая в каждой книге, каждая «миньона», подвергшись сначала остракизму, приносила по два су в общую кубышку. Зато книга, оказавшаяся «чистой», приносила десять су тому, кто прочитал её первым. Этот договор был в силе два месяца, и деньги, накапливавшиеся к концу срока, тратились на лакомства, сачки для охоты на бабочек и верши для ловли пескарей.
Мой юный возраст – мне было только восемь – не позволял мне войти в их сообщество. Я была ещё так мала, что лишь недавно перестала, соскребая с ножек стола подтёки, упадавшие с горящих свечей и застывавшие длинными капельками, пробовать их на вкус, и оба мальчугана ещё звали меня «дитя-казак». Однако я уже умела говорить «мини-она» и кривить при этом рот, с удовольствием рыгая в знак отвращения, и романистов я оценивала по принятому в семье статусу.
– Диккенс даёт доход, – говорил один дикарь.
– Диккенс не в счёт, – огрызался второй, – это перевод. Все переводчики нас надувают.
– Тогда и Эдгар По не пойдёт?
– Э-э… Здравый смысл призывает также исключить исторические романы, которые наверняка принесут по десять су как минимум. Революция не «милочка» – бе-е! – Шарлотта Корде не «милочка» – бе-е! – и Мериме, между прочим, тоже надо исключить, как автора «Хроники времён Карла Девятого».
– А как быть с «Ожерельем королевы»?
– Это пойдёт. Это роман чистый.
– А эти, Бальзака, про Катерину Медичи?
– Ну ты как дитя малое. Пойдёт, конечно.
– Ну уж нет, старина, позволь…
– Старик, я взываю к твоей совести… Умолкни. Идём на улицу.
Они никогда не ругались. Растянувшись на кровле, у самого конька, они жарились на полуденном солнцепёке, горячо и необидно споря, предоставив мне верхний, покатый жёлоб. Оттуда были видны вся Виноградная улица, пустынный переулок, выходивший к огородам, разбросанным в ложбине святого Иоанна. Заслышав вдали звук шагов, братья внезапно умолкали и, распластавшись на крыше, воинственно вздёргивали подбородки при виде извечного противника, так на них похожего…
– Это просто Шебрие идёт в свой сад, – сообщал младший.
Забывая все споры, они ловили косой отблеск лёгкого привета поры более жаркой, пока ещё проплывавшей мимо. Иная походка, живые и отчётливые шаги постукивали по горбатым камням. Сиреневое платье, пышный куст взбитых волос медно-розового цвета озаряли верхнюю улицу.
– Эй, рыжуха! – окликал, присвистывая, младший. – Эй, морковка!
Ему было всего четырнадцать, и он терпеть не мог «девчонок», которые ослепляли его своим восходящим светом.
– Это Флора Шебрие, она к отцу идёт, – говорил старший брат вслед золоту и сирени, угасавшим в нижних переулках. – Какая она стала хорошенькая!
Младший, лёжа на животе, опирался подбородком на скрещённые руки. Он презрительно щурился и надувал губы, которые округлялись и пухлились, точно у маленьких эолов на старых морских картах…
– Да она морковка! Краснуха! Пожар! Горим! – кричал он с раздражением ревнивого школяра.
Старший пожимал плечами.
– Ты ничего не понимаешь в блондинках, – говорил он. – А по-моему, это точно, ну точно «мини-она».
Громкий, с внезапным хрипом мальчишеский смех был ответом этому проклятому слову, нежно произнесённому мечтательным голосом старшего, зеленоглазого соблазнителя. Я слышала возню на крыше, гвозди ботинок, царапающие камни, слабый звук падения сцепившихся тел на ласковую прополотую землю, к подножию абрикосовых деревьев. Но братья тут же отцеплялись друг от друга, понимающе и торопливо.
Они никогда не дрались и не оскорбляли друг друга. Мне кажется, они быстро поняли: этот букет рыжих волос, это сиреневое платье – не такая уж диковинка, и всё это, ожидавшее их в будущем, не имеет права разделять их неразделимые устремления, только им доступные и целомудренные радости. И слаженным шагом они возвращались к пробковым «витринкам», где подсыхали махаоны, или к прозрачной струе фонтанчика, или к затейливому сооружению для дистилляции болотной мяты – оно отбивало запах мяты, но сохраняло привкус болота…
Дикари не всегда бывали безобидны. Так называемый переходный возраст, нежно изламывающий детские тела, требует жертвоприношений. Нужна была жертва и моим братьям. Они выбрали товарища по коллежу, приехавшего на каникулы в соседний кантон. У Матьё М. не было как недостатков, так и особых достоинств. Общительный, хорошо одетый, слегка белобрысый – один его вид вызывал у братьев отвращение, сравнимое лишь с приступами тошноты у беременной женщины. Он же горячо привязался к обоим гордецам, презиравшим галстуки, одетым в дерюгу, в тростниковых колпаках. Старший бывал резок с этим «сыном письмоводителя», младший же, изо всех сил стараясь не отставать от него, приветствовал Матьё М., подъезжавшего на трёхколёсном велосипеде и в безукоризненных перчатках, тем, что теребил свой носовой платочек и иронически приподнимал панталоны, из которых он и без того уже вырос.
– Я принёс партитуру «Ночей Жанетты», – ещё издалека кричала жертва возбуждённым голосом, – и немецкое издание «Симфоний» Бетховена в четыре руки!
Темнея лицом, старший, румяный вандал, пренебрежительно оглядывал непрошеного гостя, обычнейшего отпрыска обыкновеннейших смертных, не носившего в себе ни взрывчатой силы, ни воли к одиночеству, и тот, вздрагивая под этим взглядом, умоляюще спрашивал:
– Ты немного поиграешь со мной в четыре руки?
– С тобой не хочу; без тебя поиграю.
– Тогда можно я буду переворачивать страницы?..
Один покорный, второй необъяснимо суровый, мрачнее тучи, они мучились своей несхожестью, но Матьё М., терпеливый, как забитая жена, непременно приходил снова.
Как-то раз после завтрака дикари исчезли и вернулись только к ужину. С видом усталым, но возбуждённым, почти дымясь, они бросились на два старых канапе из зелёного репса.
– Это вы откуда такие? – поинтересовалась мать.
– Издалека, – мягко ответил старший.
– Матьё приходил, удивлялся, что не мог вас нигде найти…
– Этот мальчишка вечно удивляется по пустякам… Оставшись наедине со мной, братья разговорились.
Я была почти не в счёт, да они и не сомневались, что я их не выдам. Я узнала, что, спрятавшись в зарослях, нависших над дорогой в Сен-Ф., они, увидев искавшего их Матьё, ничем не проявили своего присутствия. Я плохо помню детали, которые они мусолили.