— Правда, пап, он стал больше?
Ему страстно хотелось получить утвердительный ответ, потому что, несмотря на все накладки, у него было такое чувство, будто он сделал сегодня все, что мог. Прищурившись, точно художник, папа окинул взглядом причудливую путаницу лесов, оштукатуренные стены, похожие на виселицы оконные переплеты, бетономешалки.
— Да, смотри-ка, он и вправду вырос.
Но кронпринц уже и сам это видел. И теперь, обуянный жаждой созидания, он вспоминал кислый запах раствора и сладковатый аромат свежей белой древесины. Пусть растут стены! Он будет строить то, что пока существует лишь в мечтах, — дома, замки, церкви, соборы, дворцы со множеством башенок, лестниц, переходов, здания, полные тайн, которых не постичь и за целую человеческую жизнь.
— «Нерушимая связь» и впрямь звучит слишком громко, — с легким упреком говорил дедушка. — И все-таки довольно прочная связь всегда существовала.
Когда дедушка прервал свой рассказ, гости заерзали, но, как только голос старика вновь обрел уверенный повествовательный тон, все снова расслабились, пальцы уже не впивались судорожно в подлокотники, плечи опустились.
— Вот потому-то мой дед, мой отец и мой брат Виллем и были удостоены вервия святого Франциска. За выдающиеся заслуги перед монастырем… А это кое-что. Дед каждую зиму переплетал в монастырской библиотеке забытые богом книги. Он немало гордился этим своим увлечением. Другие зимой, чтобы не умереть с голоду и холоду, вырезали на продажу деревянные башмаки, но разве они ему ровня? Он-то трудился во имя господа бога здесь, в монастыре. Многие, правда, на него косились из-за этого. Переплетным мастерством дед стал заниматься лет в пятьдесят, а после его смерти дело перешло к моему отцу. На бойне в Неймегене они покупали свиную кожу и отправляли дубить в Хертогенбос. Пресс, которым они пользовались, смастерили Карел и Франс ван Зипфлих. Он до сих пор стоит на том самом месте, где работали мой дед и отец. Брат садовник держит теперь там свой инвентарь. Времена изменились…
Он снова замолчал и весь сморщился, а, когда опять заговорил, на его старом осунувшемся лице появилось горькое выражение.
— Да, мой брат Виллем тоже удостоился высокой чести. Вы его не знали, потому что в девятнадцатом году он умер от испанки. Мать-покойница очень убивалась. Талантливый был парень.
— Это точно, — вставил Теет. — Только не было у парня крепкого хребта, хватки жизненной ему недоставало. Не помри он так рано, кончил бы свои дни в желтом доме.
— Виллем был замкнутый и, может, немножко угрюмый. Лишь двум вещам он по-настоящему был предан: живописи и музыке. Писал он только автопортреты. На первых картинах еще можно было увидеть пейзажи или интерьеры с маленькой человеческой фигуркой в углу — это был он сам. А позже Виллем занимал на картине все больше места, а пейзажи и интерьеры — все меньше. Не помню, чтобы хоть одну картину он довел до конца. Самое большое на три четверти, и тут же принимался за новую. Видеть свое изображение, наверно, все-таки не доставляло ему удовольствия. Но музыке Виллем отдавался целиком. Тут он прямо себя забывал. С шестнадцати лет каждое воскресенье играл на органе у францисканцев во время торжественной мессы. Ни одного воскресенья не пропустил! Часовня в то время стала приходской церковью. Без органа он жить не мог. Каждые полгода чистил трубы, а если нужно, и настраивал орган. По субботам ровно в семь вечера он убирал клирос, натирал воском так, что все блестело и сияло, точно в раю. Виллем умел заставить орган звучать светло и радостно. Не то что сейчас — кажется, брат звонарь на нем играет, да, Теет? — под нынешнюю музыку впору медведю плясать.
— Медведи здесь больше не пляшут, — снова встрял Теет.
Но старик еще не выговорился.
— Тебя, Вилли, мы в честь него назвали. У вас с ним есть что-то общее. Какие-то черты сохраняются вопреки всем переменам. А у Виллема, по словам отца, было что-то от Вольфганга. Серьезность в характере.
— Ну, у меня-то серьезности в характере нет, — натянуто засмеялся папа.
— Да, это верно.
Тетушка вновь стала обносить всех чаем. Чем-то она сейчас смахивала на кающуюся грешницу. Вообще взрослые чувствовали себя словно виноватыми и держались очень скованно. Один Теет оставался самим собой — простецкий, с хитрецой. Слышался лишь печальный звон фарфора.
Папа больше чаю не хотел.
— О да, будь добра, — с преувеличенным энтузиазмом воскликнул дядя Йооп.
— А тебе, дедушка?
Этим обращением тетушка как бы увеличила расстояние между собой и стариком и в то же время сблизила его с детьми.