Да, всю свою историю, но как бы со стороны. Со стороны общая картина видится яснее. И я заговорю, обращаясь к горизонту, то есть к самому себе. Ведь только обращаясь к самому себе, я обращаюсь ко всем людям.
Все началось декабрьским утром, когда я получил в банке деньги. Я заполнил необходимые бумаги, сунул деньги в карман и вышел на улицу. Стал вольным человеком.
Я был волен распоряжаться своим временем. Сняв комнату на Эббингестраат, я мог теперь устремиться навстречу приключениям, мог принимать у себя девушек и всех, кого хочу. Если теперь ко мне придут гости, хоть в двенадцать ночи, я смогу гостеприимно встретить их и разговаривать, сколько заблагорассудится. Люди. С сумками или портфелями в одной руке, придерживая другой рукой велосипед, они шли по тротуарам, поглядывая на рассыпанные по брусчатке зеленые хвоинки. Перед ратушей вздымалась огромная новогодняя елка. Я остановился на ступенях кинотеатра «Синема», и картины городской жизни поплыли передо мной, как кадры кинофильма. Я стоял, придавленный грузом своей новой воли, совершенно беспомощный, сознавая всю неопределенность своих намерений… Чего я, собственно, хотел? Неделю назад я бросил школу. Счел, что учеба в школе стала тормозом моему духовному развитию, и решил заняться собой сам. О своем намерении я сообщил д-ру Абелу. Он поправил на столе бумаги, наши контрольные работы, и взглянул на меня.
— Вы считаете себя уже студентом, — сказал он. — Напрасно.
Я ничего не ответил, простился не без некоторого высокомерия и с гордо поднятой головой вышел на улицу. Меня останавливали одноклассники, с любопытством расспрашивали о моих планах. Но у меня не было планов.
Просто хотелось очутиться среди людей, почувствовать общность. Конечно, школа тоже представляет собой известную общность людей, но это ложная общность. Я ненавижу ту общность, которая не является общностью всех людей.
Я спустился вниз и снова окунулся в толпу. Кафе «Таламини» было закрыто. Во «Фригге» шла уборка, на столах стояли стулья. Я все-таки попытался пристроиться там, чтобы сделать несколько записей — обычно я записываю все, что приходит в голову, — но очень скоро меня выпроводили. Я опять пошел бродить по улицам и неожиданно встретил Гарри Разенберга. Он позвал меня с собой. Как всегда, он был полон оптимизма.
— Я слышал, ты поступил в университет?
Он смеялся, я отнекивался. Мы зашли в кафе и сели у окна, посматривая на девчонок с посиневшими от холода носами. Гарри рассказал, что теперь занимается торговлей. Печи и нагревательные приборы.
— Приходится встречаться со многими людьми, — сказал он. — Чертовски интересное дело.
Я в свою очередь рассказал, как однажды через весь город вез печку на грузовом велосипеде.
— Это было год назад. Я с трудом удерживал руль, потому что эти печки неимоверно тяжелые.
Гарри смеялся, смотрел на меня и трепался дальше.
Я сказал, что взял в банке деньги и теперь не знаю, чем заняться.
— Открой торговлю, — посоветовал Гарри.
Заняться торговлей? Эта идея еще не приходила мне в голову. Я попросил Гарри просветить меня. Он дал мне переписать адреса из своей записной книжки. Мы поговорили о роли денег вообще, о бирже. Словом, состоялся деловой разговор. Я все записал.
С утра я был настроен серьезно, после обеда и вечером тоже. Люди расходились по домам. На улицах пусто и сыро. Я стоял у окна, дожидаясь, когда зазвонят колокола. Наступала рождественская ночь.
Я отодвинул штору и выглянул на улицу: внизу, как всегда, безостановочно сновали троллейбусы, встречались на мосту у светофора, потом спешили своей дорогой, бесшумные и пустые, рассыпая зимой и по утрам ледяные искры. Но сейчас, вечером, искр не было. Горели огни реклам, четыре сразу друг подле друга; прошел Волтхёйс, мой сосед, который нес к ближайшему почтовому ящику очередной разгаданный кроссворд. Этим он занимается каждую неделю, уже годы. У каждого человека свои надежды.
Мне всегда казалось, что я стану художником. Еще совсем недавно. Вот доказательства: 16 ноября. Городской пейзаж. 17 ноября. Картина готова. Оставить или продать? За двести гульденов. Писать дальше и с этими деньгами в Россию или Америку. А может, в Бразилию? Что за оптимизм, что за взгляд на мир! Но все это правда, я хотел стать художником, со всей страстью своей души хотел воссоздать улицы. Несмотря ни на что. Я так долго к этому готовился. Записывал названия улиц, номера домов, которые увлекали мое воображение своим стилем, колоритом или простотой форм, а может быть, и своим трагизмом. Потом я возвращался домой под впечатлением увиденного и, по логике вещей, должен был бы сесть за работу — писать, рисовать, воссоздавать, но ничего подобного я не делал. Я вообще ни разу не притронулся ни к кисти, ни к карандашу, не сделал ни одного эскиза — для меня важнее духовность, замысел. Я больше человек мысли, чем дела, и не только когда сижу в своей комнате. Даже во время скитаний по городу — солнечным утром или в дождь, — когда я вбираю в себя цвет домов, кирпича, чувствую их запах и мое сердце переполняется печалью, — даже тогда я остаюсь человеком мысли.
Пробило половину двенадцатого. Город наполнился гулом колоколов. Я оделся и поспешил на рождественскую службу в собор Мартиникерк. Там всегда в это время много народа, а я очень нуждался в обществе людей. Когда я подошел к порталу, в соборе уже было так тесно, что несколько человек вышло наружу, бормоча:
— Какой кошмар.
Я протиснулся внутрь.
Каждый год повторяется одно и то же. Люди стоят в проходах, на лестницах, ведущих на хоры; из помещения консистории передают стулья, высоко поднимая их над головой. Тихо играет орган, в углах пальмы, на галерее замер хор, суетятся причетники, расчищая, будто уличные регулировщики, путь священнику. А вот и он сам. С бумагами под мышкой, очень похожий на энергичного директора со свитой подчиненных. Он поднимается на кафедру и аккуратно раскладывает бумаги. Все затихают, орган смолкает, и священнослужитель воздевает руки…
Но с первыми же словами очарование развеивается, и я начинаю рассматривать людей. Прихожане не очень-то внимательно вслушиваются в то, что возглашается с кафедры. Голос проповедника заполняет церковь, и, хотя он пророчит, что сегодня ночью свершится Чудо — Чудо во хлеву, среди животных, — паства равнодушна, никто не встрепенется, никто не вскрикнет. Священник потрясает руками, призывает слушателей сопережить чудо мгновения, но что они могут сопережить, если сам священник не в состоянии этого сделать? Пусть он исполнен доброй воли, пусть пытается внести в проповедь личные нотки, по то, что он говорит, — всего лишь общие слова, быть может по-своему нужные людям, но тем не менее не достигающие их сердец. И даже его собственное сердце остается бесстрастным.
Потом, разумеется, вступает хор, зачастую очень хороший; люди встают, подпевают, иные довольно громко, но вот молитвенники захлопываются, прячутся в карман, присутствующие поправляют шарфы, одергивают одежду, застегивают пальто, принимают благословение и, выйдя на улицу, достают из кармана сигары, бросают взгляд на небо, поджидают друг друга, пересказывают последние новости, обсуждают проповедь священника, его голос и так далее, и так далее. Я слышу все это. Я тоже стою у входа в церковь, но только слушаю и смотрю на людей. У меня своя точка зрения на этих людей.
На следующий день я встал рано. Собрался пойти в валлонскую церковь. Умылся, позавтракал, включил радио и никуда не пошел. Валлонская церковь: веселое белое помещение, крашеные скамейки, музыка, рукопожатие проповедника при выходе. Это была моя церковь; там я сидел воскресными утрами, наблюдая за игрой света, падающего сквозь зеленые стекла витражей, и вслушиваясь в слова евангелия, как будто на французском языке они приобретали большую значимость, чем на голландском. Но в то утро я туда не пошел, сидел в своей комнате у радиоприемника и слушал рождественские песни, которые растрогали меня сильнее обычного, и в то же время — будем смотреть правде в глаза — я чувствовал, что подошел к тому пределу, когда можно воспринять благую весть только на языке, которого не понимаешь.