— Виллем был замкнутый и, может, немножко угрюмый. Лишь двум вещам он по-настоящему был предан: живописи и музыке. Писал он только автопортреты. На первых картинах еще можно было увидеть пейзажи или интерьеры с маленькой человеческой фигуркой в углу — это был он сам. А позже Виллем занимал на картине все больше места, а пейзажи и интерьеры — все меньше. Не помню, чтобы хоть одну картину он довел до конца. Самое большое на три четверти, и тут же принимался за новую. Видеть свое изображение, наверно, все-таки не доставляло ему удовольствия. Но музыке Виллем отдавался целиком. Тут он прямо себя забывал. С шестнадцати лет каждое воскресенье играл на органе у францисканцев во время торжественной мессы. Ни одного воскресенья не пропустил! Часовня в то время стала приходской церковью. Без органа он жить не мог. Каждые полгода чистил трубы, а если нужно, и настраивал орган. По субботам ровно в семь вечера он убирал клирос, натирал воском так, что все блестело и сияло, точно в раю. Виллем умел заставить орган звучать светло и радостно. Не то что сейчас — кажется, брат звонарь на нем играет, да, Теет? — под нынешнюю музыку впору медведю плясать.
— Медведи здесь больше не пляшут, — снова встрял Теет.
Но старик еще не выговорился.
— Тебя, Вилли, мы в честь него назвали. У вас с ним есть что-то общее. Какие-то черты сохраняются вопреки всем переменам. А у Виллема, по словам отца, было что-то от Вольфганга. Серьезность в характере.
— Ну, у меня-то серьезности в характере нет, — натянуто засмеялся папа.
— Да, это верно.
Тетушка вновь стала обносить всех чаем. Чем-то она сейчас смахивала на кающуюся грешницу. Вообще взрослые чувствовали себя словно виноватыми и держались очень скованно. Один Теет оставался самим собой — простецкий, с хитрецой. Слышался лишь печальный звон фарфора.
Папа больше чаю не хотел.
— О да, будь добра, — с преувеличенным энтузиазмом воскликнул дядя Йооп.
— А тебе, дедушка?
Этим обращением тетушка как бы увеличила расстояние между собой и стариком и в то же время сблизила его с детьми.
— Полчашки, пожалуйста, — рассеянно отозвался он.
Мартышка и кронпринц позволили себя обслужить, только чтобы не отказываться.
— Кобус, — вздохнул Теет, придвигая тетушке свою чашку, — бывало, ни за что не станет чай пить, не плеснув туда водки.
— О, я помню дядю Кобуса, — воскликнула тетушка, сжимая в руках горячий чайник. — Он был ужасно старый, руки и ноги тряслись. Пускали его только с черного хода. Бабушка больше пяти минут в его обществе не выдерживала. В гостиную он войти не смел. Бывало, так и сидит все утро на кухне.
Видно, тетушка решила, что разумнее пока поддерживать игру.
— Колченогий Кобус, — ухмыльнулся Теет. — Младший брат папаши моего хозяина.
— Дядя Кобус? — подхватил дядя Йооп с тем же энтузиазмом, с каким принимал чашку чая. — Ты никогда мне о нем не рассказывала, Каролина.
— Срам для семьи. Колченогий Кобус, медвежий поводырь.
Теет в восторге хлопнул себя по коленкам. Дедушке это не понравилось, и он решил сам более сдержанно обрисовать жизнь Кобуса.
— Кобус не хотел жить, как все люди. У него в руках было хорошее ремесло, он был плотник. Но его тянуло поглядеть на белый свет. В один прекрасный день он явился из Польши с медведем, который умел плясать.
— Колченогий Кобус тоже плясал! — не удержался Теет. Из уголка глаза у него скатилась слезинка. — Мы еще мальцами были, бывало, кричим: «Покажи, как медведь пляшет!» Он и давай, с пьяных-то глаз.
Теет притопнул по половице. Один колченогий изображал другого колченогого. У гостей мурашки по спине побежали.
— У Кобуса, — продолжал дедушка, — никогда ломаного гроша за душой не было. Лошадь, повозка, медведь — больше ничего. Все, что ему в шапку кинут, тут же пропивал. Не было такого трактира от Пейла до Бетюве и от Клеве до Тила, где бы его не знали. Все знали Кобуса, но Кобус не знал никого.
— Это точно. Бестолков он был, ну прямо…
— Медведя ставили на чугунную плиту и приковывали двумя короткими цепями. Под плитой Кобус разводил небольшой костер и начинал играть на флейте. И когда плита достаточно разогреется, медведь принимался плясать. Так Кобус сорок лет и перебивался с этой чертовой плитой. Когда он умер, чтобы положить его в гроб, попы разрубили труп на две части. Мать всегда говорила, что одна половина его на небе, а другая — в аду. Не очень она жаловала бродягу, но все же делала для него что могла. Всегда, бывало, припасет для Кобуса бутылочку и похороны его тоже оплатила.
Теет поднял вверх большой палец.
— Замечательная была женщина тетушка Нелли. Как вспомню те времена, когда повсюду разъезжали фургоны с надписью «Вдова Н. ван Зипфлих-Доммелстейн и Ко. Подряды», поверите, прямо тоска берет.
— Деловая была женщина, — пробормотал папа.
— «Деловая, деловая»! Конечно, она была деловая женщина. — Дедушка нервно перекинул ногу на ногу. — Наши женщины были сильными, мудрыми, крепкими, энергичными, величественными. Мы почитали их, как богинь. Они не стремились всю жизнь оставаться восемнадцатилетними. Если вокруг нет женщин, которым можно поклоняться, мужчина превращается в нуль. Все общество летит к черту, если нет в нем достойных женщин.
— Тетя Йоханна во многом пошла в нее, — сказала тетушка, правда не слишком уверенно. — Очень статная была женщина.
Тетушке казалось, что слова дедушки чем-то лестны для нее, но вместе с тем она подозревала в них какой-то обидный для себя смысл.
Дядя Йооп стиснул кулаки, прижал их к груди и очертя голову ринулся ей на выручку:
— Но… кроме женщин… есть ведь еще дети, — лепетал он, — ради которых надо жить, работать… Общество…
— Думай, Йооп, прежде чем сказать глупость, — шепнул папа.
Тетушка подозрительно покосилась на мужа.
— Что, собственно, ты хочешь сказать, Йооп?
— О, собственно, ничего… — Он пристыженно замолчал.
— Женщины — вот опора рода человеческого, — говорил дедушка, и голос у него был теплый и звучный. — Дочери женщин, дочери их дочерей. Мужчина по сравнению с женщиной просто ничтожество. Когда мой отец умер, я был еще слишком молод, чтобы взять на себя его дело. И вот мать осталась с огромным предприятием и детьми, которых надо было не только прокормить, но и обеспечить им будущее. Для каждого у нее была своя мечта. Виллем должен был стать художником, Йоханна — важной дамой, а я — преуспевающим дельцом. А что из этого вышло? Виллем умер, Йоханна стала дельцом, а я — дамой.
Старик рассмеялся, да так, что лицо у него побагровело, а по щекам потекли слезы, и он минуты две откашливался в платок, прежде чем смог продолжать рассказ.
— О господи, прости мои прегрешения. — Он громко высморкался. — Мало кто осмеливался перечить моей матери. Нелия ван Зипфлих любому мужчине сто очков вперед могла дать. Когда ездила в Неймеген подписывать документы или вести переговоры с важными господами, от волнения она всегда была бледня как смерть. В этих случаях она натягивала самое узкое пальто, которое висело у нее в шкафу, поджимала губы и водружала на нос пенсне. На Терсдейк она нанимала экипаж на полный день и возвращалась только к вечеру, и, если дело выгорело, в багажнике вместе с прочим добром лежала огромная шляпная картонка с развевающимися лентами. В других случаях она привозила с собой только мрачное настроение, которое держалось не один день. У моей матери была светлая голова. Не было таких цифр, перед которыми Нелия ван Зипфлих спасовала бы. Она дралась насмерть, пока не получила подряд на старый вокзал и церковь на Моленстраат. А на новом газовом заводе ей удалось получить на откуп все строительные работы. Без дела мы ни дня ни сидели.
— Газовый завод ломают, — сказал папа.
— Правда? — спросил дедушка вроде бы без особой заинтересованности. Он растерянно помолчал, пока сообщение не дошло до его сознания. — Что ж, к тому дело идет… Вокзал сровняли с землей… Церковь разнесло вдребезги. Теперь вот газовый завод… Думал, я чего-то достиг за свою жизнь, но не успеешь оглянуться, как никто уж и знать не будет, что ты когда-то жил на свете. Проклятая война. Надо мне было умереть двадцать лет назад.