Первый свет
В возрасте трех лет меня ссадили с повозки на землю, и с этого момента ведут начало мои непонимание и страх перед жизнью в деревне.
Июньская трава, в которую меня поставили, оказалась выше меня, и я заревел. Никогда прежде трава не находилась ко мне так близко. Она вздымалась надо мною и повсюду вокруг, каждый клинок переливался солнечными полосками, будто тигровая шкура. С острыми краями, темная, ядовито-зеленая, густая, как лес, и живая из-за кузнечиков. Они стрекотали, трещали и летали в воздухе, как обезьяны.
Я потерялся и не знал, куда идти. От земли тянуло тропической жарой, запахом корней и крапивы. Снежные облака позднего цветения нависали надо мною, я тонул в их лепестках, задыхался в сладком, головокружительном, удушающем аромате. Высоко в небе висели жаворонки, их крики напоминали звук рвущейся ткани, будто рвали само небо.
Впервые в жизни я оказался вдали от людских глаз. Впервые в жизни я остался один в мире, поведение которого невозможно было ни предвидеть, ни понять: птицы тут пронзительно кричат, растения тут отвратительно пахнут, насекомые тут прыгают без предупреждения. Меня потеряли, и я уже не надеялся, что найдут снова. Я закинул голову и взвыл, а солнце резко било прямо в лицо, как настоящий хулиган.
От этого светового кошмара, как и от множества других до того, меня избавило появление сестер. Они карабкались, перекликаясь, по обрывистому, каменистому берегу реки и вдруг наверху, раздвинув траву, обнаружили меня. Румяные рожицы, родные, живые; огромные сияющие глаза встали, как щит, между мною и небом; смеющиеся лица с белыми зубками (некоторые сломаны) возникли как по волшебству, как джинн из бутылки, сметая мой ужас бурным нагоняем и таким же обожанием. Они склонились надо мной — одна, две, три — рты выпачканы красной смородиной, руки мокры от сока.
— Ну, ну, все в порядке, не ори больше. Пошли домой, мы дадим тебе смородины.
И Марджори, старшая, подхватила меня на руки, окунув в копну своих длинных, бронзовых волос, и помчалась, взбрыкивая, по тропинке, через утонувший в розах сад. Она поставила меня у дверей коттеджа, который стал отныне нашим домом, хотя я пока не мог в это поверить.
Это был день нашего переезда в деревню, лето последнего года Первой мировой войны. Коттедж, к которому примыкало пол-акра сада, стоял на крутом берегу над озером; три этажа с подвалом, тайники в стенах, насос и яблони, чубушник и клубника, грачи в калине, лягушки в подвале, грибок на обшивке дома — и все вместе за три с половиной шиллинга в неделю.
Я не помню, где жил до того. Моя жизнь началась в двуколке возницы, который вдоль пологих холмов привез меня к деревне, сбросил в высокую траву и потерял меня там. Я был завернут от солнца во флаг, и, когда я из него выпутался и застыл, громко воя среди жужжащих джунглей на том летнем берегу, я почувствовал, что именно в этот момент я родился. Да и для всех остальных, для всей семьи из восьми человек, этот день стал началом жизни.
Но в тот первый день мы все были растеряны. В разгруженной мебели царил хаос, я ползал по кухне среди леса перевернутых ножек и сверкающих лужиц стекла. Нас вынесло на новую землю, и мы бросились исследовать ее сокровища. Сестры посвятили светлое время этого первого дня сбору ягод с кустов в саду. Как раз поспела смородина, и кисти красных, черных и желтых ягод переплетались с дикими розами. Никогда прежде девочки не встречались с такой щедростью, они кидались, вереща от восторга, от куста к кусту, склевывая ягоды, как воробьи.
Наша Мама, обезумевшая от навалившихся дел, тоже была захвачена роскошью заросшего сада. Весь день она бегала туда-сюда, с горящими щеками, болтая без умолку, наполняя цветами каждый кувшин и каждую банку, которую смогла найти на полу в кухне. Цветы из сада, маргаритки с берега, травы, мхи, листья — они вплывали охапками сквозь дверь коттеджа, пока не стало казаться, что полумрак дома полностью захвачен внешним миром. Дом превратился в стоячий зеленый пруд, залитый медовыми запахами лета.
Я сидел на полу на горе вещей и смотрел в зеленое окно, которое было забито вздымающимся садом. Я видел длинные черные чулки девочек, окаймленные белой полоской тела, мелькающие среди кустов смородины. Иногда одна из них влетала в кухню, заталкивала горсть раздавленных ягод в мой большущий рот и выскакивала снова. И чем больше я получал, тем больше требовал. Это было похоже на кормежку толстого кукушонка.
Длинный день ликовал, щебетал, звенел. Никто ничего не делал, есть было нечего, кроме ягод и хлеба. Я ползал среди разбросанных на незнакомом полу предметов — стеклянных рыбок, китайских собачек, пастухов и пастушек, бронзовых всадников, остановившихся часов, барометров и фотографий каких-то бородатых мужчин. Я обращался к ним — к каждому по очереди — так как они были святынями, предметами из полузабытого старого окружения. И по мере того, как солнце двигалось вдоль стен вместе с радугой от резного стеклянного кувшина в углу, я все больше жаждал восстановления порядка.
Затем, вдруг, день закончился, и дом оказался устроенным. Каждый предмет мебели, каждая чашка, каждая картина были навсегда определены на место; кровати застелены, окна занавешены, соломенные матрасы уложены — и коттедж стал домом. Я не помню, чтобы заметил, как это произошло, но внезапно возникли неколебимые традиции дома со всеми его запахами, хаосом и абсолютной логикой, как будто никогда иначе и не было. Меблировка и обустройство дома произошли сами собой, как приход ночи в этот первый день. Из ужасной неприкаянности раскиданных по кухонному полу вещей все встало на свои места, и места эти никогда больше не подвергались сомнению.
Мы возникли с этого дня. Домашний мир коттеджа потрясался бурями множество раз, кровати, стулья и безделушки носились водоворотом из комнаты в комнату, подгоняемые неуемной энергией матери и девочек. Но все вещи всегда снова вставали на свои места у стен, ничего не исчезало и не менялось. И этот порядок продержался целых двадцать лет.
А я мерил этот первый год жизни по полям, которые неуклонно расширялись для моего видения, по новым фокусам в одежде и по делам, с которыми потихоньку начинал справляться. Я мог теперь открыть кухонную дверь, подпрыгнув, чтобы ударить кулаком по защелке. Приспособился забираться на высокую кровать, подставив утюг вместо лесенки. Научился свистеть, но не умел еще зашнуровывать ботинки. Жизнь превратилась в серию экспериментов, которые приносили то разочарование, то победу: шла оценка и обычных, и таинственных событий в доме, когда золотистое время замирало, и тело из гибкого и подвижного мгновенно превращалось в застывшее, подобно насекомому, надолго цепенело, едва дыша, наблюдая, наблюдая, как частички пыли оседают в солнечной комнате, или неотступно следуя взглядом за муравьем, который преодолевал сучки на потолке спальни. Темные глазки негритятами метались в предрассветных сумерках или бесшумно передвигались от края к краю, но снова оказывались на месте в разлившемся свете дня, ничуть не более страшные теперь, чем куски угля.
Эти сучки на потолке спальни стали для меня целым миром, по ним без конца блуждал взгляд при пробуждении с первым лучом солнца, на которое был осужден ребенок. Они составляли архипелаги в океане кроваво-красного лака, группировались, объединялись в армии против меня, составляли алфавит какого-то мертвого языка — первую книгу, которую я прочитал в своей жизни.
Держа в центре орбиты перемещений дом с его разрушающимися стенами, тяжелыми вздохами и тенями, воображаемыми лисами под полом, я пробирался вдоль тропок, которые удлинялись дюйм за дюймом по мере того, как дни набирали силу. От камня к камню я высылал вперед щупальца чувств в заросшем дворе, преодолевая необозримые океаны, как дикарь с острова Южных морей, покоряющий Тихий океан. Антенны глаз и носа, а также цепкие пальцы выхватывали пучки незнакомых трав, папоротника, слизняков «птичий череп», домики ярких улиток. Длинными летними эпохами этих первых нескольких дней я расширил свой мир и отпечатал в своем мозгу. Его безопасные гавани, его пыльные, голые плеши и непролазную топь, его горы грязи и кусты, плещущиеся на ветру, как флаг. С пересохшим горлом я возвращался назад снова и снова к нескольким, неизменно пронзающим ужасом, предметам: легкие птичьи косточки в клетке из старых прутьев; черные мухи в углу, слизкие, мертвые; сухие шкурки змей; и целый, гниющий, безмолвно грозящий, не закопанный труп кошки.