Это именно то, на что хватило времени для унаследования, для унаследования и смутного узнавания — кровь и вера поколений, которые жили в этой деревне с Каменного Века. Этот непрерывный контакт поколений был, в конце концов, разрушен. И более глубокие пещеры исчезали навсегда. Но, появившись, как исхитрился появиться я, в конце того века, я уловил дуновение чего-то древнего, как ледники. Духи жили в камнях, в деревьях, в стенах, а каждое поле и каждый холм имели по несколько. Старые люди помнили о них и обращались к ним лично. У долины существовали четкие метины — кущи деревьев, потайные уголки в лесу — они носили индивидуальные, древние, полусекретные имена, которые абсолютно точно появились задолго до появления христианства. Тогда в разговорах женщины пользовались этими именами, теперь они уже не употребляются. Существовало искреннее, безбоязненное отношение к смерти и отношение к насилию, как к роду некоего ритуала, который никто не осуждал, но и не извинял.
В нашей серой каменистой деревне, особенно зимой, такие истории никогда не казались странными. Сидя дома среди щебечущих сестер или рядом со старушкой, пережевывающей свои челюсти, я выслушивал подробнейшие детали о десятках жутких случаев — злополучные самоубийства, драки на свободе заснеженных полей, печальные концы беспомощных вдов, заколотых собственными быками, свиньи, пожирающие детей, и так далее. Я выглядывал в окно и видел мокрые стены, черные деревья, клонящиеся на ветру. Для меня эти истории были живыми, случившимися тут, воочию, как прошедшие в незапамятные времена землетрясения. И хоть я слушал их с пересохшим от страха ртом, меня ничто в них не удивляло.
Хоть я родился и недавно, дата рождения не имела особого значения; существовал еще один аспект, который необыкновенно интересовал меня. Смерть была всепроникающей, я видел ее множество раз; она постоянно сопровождала мое детство. Вот кто-то еще ушел. Они уходили ночью, и никто не прятал их ухода. Старухи, блестя глазами, приносили новость, труп отпевали и хоронили; потом на кухне Мать с девочками хором обсуждали последние часы ушедшей. «Бедная старушка. Она боролась до последнего. У нее больше не оставалось сил». Они плакали светлыми слезами, сморкались и весело умывались; точно так же они оплакивали бы и смерть собаки.
Зима была, конечно, самым тяжелым временем для стариков. Тогда они съеживались, как улитки в рассоле. Однажды в воскресенье мы заглянули к чете Девисов, которая жила рядом с магазином. Стоял холодный серый январь, мороз буквально валил с ног, уже трое стариков, каждый в свою счастливую субботу, были отвезены к могилам. Мистер и миссис Девис тоже были древними старичками, но они упрямо боролись за выживание; они следили друг за другом, как мне помнится, с видом расчетливых картежников. В то утро жена принялась обсуждать похороны с Матерью. Мы, мальчики, прижались к огню. Миссис Девис была весела, перебирала присутствовавших на похоронах, оценивая состояние их здоровья. Она покачала белой головой, бросила взгляд на мужа и начала гадать, кто же может быть следующим.
Старик какое-то время слушал, потом подкинул несколько поленьев в огонь и выбил трубку о гамаши
«Лучше бы ты поплотнее заткнула окна, миссис, — проскрипел он. — Старый пидер-ветер совсем оборзел к выходным».
Несколько минут он тяжело дышал и даже немного покашлял. Затем снова впал в блаженное молчание. Жена окинула его острым взглядом, а потом со вздохом повернулась к матери.
— Когда-то приходилось пошевеливаться, чтобы ладить с ним, — сообщила она. — Теперь с ним можно договориться. Он уже не тот, каким я помню его. Годы притормозили.
Муж только хмыкнул и уставился в огонь, делая вид, будто в рукаве у него припрятано еще несколько карт.
Через пару недель он не встал с постели. Он плохо себя почувствовал, и врач сказал, что дело идет к концу. Мы снова пошли в коттедж на берегу поинтересоваться здоровьем старика. Миссис Девис, которая выглядела даже игриво в новой желтой шали, приняла нас в своей похожей на коробок кухоньке — крохотной закопченной пещерке, в которой за долгую жизнь скопилось множество хрупких трофеев, включая какие-то остатки фарфора: часы с ангелочком, свиток с мудрым изречением над камином, бюст Виктории, несколько разбитых чайников и курительных трубок. И гравюра английского солдата на стене.
Миссис Девис варила в кастрюльке овсянку, ее худая спина напоминала круглый садок для угрей. Она пригласила нас сесть, энергично помешала кашу и сама опустилась в плетеное кресло.
— Он плох, — сообщила она, мотнув головой вверх, — и не приходится удивляться. У него много лет немония… легкие — как губка. Он не знает, но мы считаем, ему конец.
Она протянула нам, мальчикам, горсть сухого гороха поточить зубы и уселась поудобнее, чтобы поболтать с Матерью.
— Вот как оно было, миссис Ли. Он заболел в пятницу. Я послала за дочкой, за Мардж. Мы привели к нему двух докторов, доктора Вилльса и доктора Пакера, но они разошлись во мнениях по поводу операции. Доктор Вилльс, знаете ли, вообще не верит, что нужно резать, поэтому он прописал мужу курс лечения. Но доктор Пакер, он ужасно увлечен хирургией, он жестко стоял за нож. Но Альберта было ни за что не уговорить. Он сказал, что не намерен быть зарезанным. «Дайте мне немного вареного бекона и оставьте меня ждать», — так заявил он. Конечно, тут я с ним заодно. Правда ведь — если вас разрежут, вам уже никогда не стать, как прежде.
— Давайте я доварю овсянку, — предложила Мать, вставая. — Вы пытаетесь взвалить на себя слишком много.
Миссис Девис рассеянно уступила ложку и плотнее завернулась в шаль.
— Видите ли, миссис Ли, я сидела тут одна весь вечер и перебирала в уме всех, кого Он забрал; и, начиная с фермера Ласти, я насчитала почти сотню. — Она набожно скрестила руки и подняла глаза к потолку. — Дай мне сил бороться с миром и со всем, что мне предназначено…
Позже нам позволили подняться на второй этаж и навестить старика в постели. Он лежал в ледяной, неопрятной спальне, дыхание вырывалось резко, тяжело, тонкие коричневые пальцы впились в простыню, как крючки медной проволоки. Голова казалась черепом, обернутым в желтую бумагу с двумя сверкающими дырами. Волосы дыбом стояли на голове, как примороженная трава на камне.
— Я привела мальчиков навестить вас! — прокричала Мать, но мистер Девис не ответил; он смотрел в сторону, в какую-то сияющую даль, на что-то, чего мы видеть не могли. Последовала долгая пауза, пахнущая одеколоном и постельной пылью, сырыми стенами и яблочным уксусом, применяемым против лихорадки. Потом старик вздохнул и стал еще меньше, осталась лишь яркая влага на подушке. Он облизнул губы, кинул взгляд на жену и издал хриплый полусмешок, полукашель.
— Когда я уйду, — выдавил он, — проследи, чтобы все было пристойно, миссис. Заверни мои достоинства в красный шелковый носовой платок…
Сырые зимние дни временами казались нескончаемыми, и очень часто они приводили к покушениям на собственную жизнь. Девушки прыгали со стен, юноши резали себе вены, старые девы запирались в доме и морили себя голодом. В этих жестах звучало что-то расточительное, презрение к жизни, но и жалоба. Тех, кто прибегал к такому, никогда не осуждали, о них говорили особым, пониженным голосом, как будто такой поступок поднимал их над жизнью и побеждал страдания мира. Кроме того, такие выплески часто становились заразительны и иногда приводили к волнам самоубийств; и действительно, во время одного уж очень мрачного сезона дурному примеру последовал даже один следователь по делам о самоубийствах.
Но если вы умудрялись как-то выдержать свою меланхолию и искалеченные легкие, становилось вполне возможным жить в этой долине долго. Джозеф и Ханна Браун, например, показали пример стойкости. Потому что, сколько я себя помню, они жили вдвоем в том же доме у пустыря. Говорили, что они прожили там пятьдесят лет, что мне казалось вечностью. Они подняли большую семью, и вывели всех детей в мир, и продолжали жить одни, от их шумного выводка не осталось ничего, кроме фотографий и нескольких зачитанных писем.
Старики жили друг для друга, как молодожены, довольные жизнью и самодостаточные; они никогда не покидали ни деревни, ни друг друга, они жили в своей скорлупе, как два прильнувших каштанчика. Днем из их камина вился голубой дымок, вечерами светились красные окна; коттедж, когда мимо него проходили, заявлял: «Тут живут Брауны», они как бы стали частью самой природы.