Выбрать главу

Седые и высохшие, они были достаточно активными, но распоряжались своими жизнями без спешки. Старушка готовила, кидала корм цыплятам, развешивала постиранное белье на кустах; старик приносил дрова и рубил их топориком, немножко возился в огороде, иногда сидел на улице и смотрел на долину или просто дремал. Когда наступало лето, они заготавливали фрукты и овощи, а когда приходила зима — ели их. Они не делали ничего сверх необходимого для выживания, но то, что делали, делали основательно, умело — потом сидели рядышком на своей кухне с часами-ходиками, наслаждаясь полувековой тишиной. Кто бы ни зашел навестить их, получал степенное приветствие, будь то человек, животное или ребенок; по мне, они походили на двух рыжевато-коричневых муравьев, медленных, но искусных в своих действиях; довольно прожорливых, но бережливых к пище, с бесконечным запасом спокойствия. Они разговаривали друг с другом только тихим голосом, короткими, щебечущими фразами, похожими на птичье пение, а когда они двигались в своей крохотной кухоньке, они делали это очень плавно, вслепую скользя по обкатанным знакомым рельсам, никогда не сталкиваясь и не мешая друг другу. Они были любящие, розовощекие, похожие на две вишенки, проросшие друг в друга за долгие совместные годы, с одинаковой внешностью и даже выговором.

Казалось, что старые Брауны принадлежат вечности, и чудо их выживания стало возможным благодаря длительности их любви — если можно это назвать любовью — такой вот баланс. Затем внезапно, буквально за пару дней, их обоих подкосила слабость. Выглядело это так, будто бы две машины, притертые и синхронизированные, сломались одновременно. Их взаимозависимость была такой легендарной, что мы сначала не заметили их состояния. Но через неделю отсутствия их возле дома соседи решили, что надо бы зайти. Они нашли старую Ханну на кухонном полу. Она кормила мужа с ложечки. Он лежал в углу, слегка прикрытый циновкой. И оба они были слишком слабы, чтобы подняться. Она нарезала тарелку корок, объяснила старушка, но не смогла разжечь огонь. Но они в порядке, правда, просто немножко обессилены; они справятся, не стоит беспокоиться.

Сообщили властям; наконец, нашлось занятие для Дам Попечительниц. И было решено, что им нужно переехать. Они стали слишком слабыми, чтобы помогать друг другу, а их дети слишком далеко, слишком заняты. Есть лишь один выход; и это к лучшему; их нужно перевезти в Приют.

Старички были шокированы и напуганы, они лежали, схватившись за руки. «Приют» — это слово позора, серые тени, попадающие за забор жизни, то, чего больше всего боятся старики (даже когда это называется Больница); слово, ненавидимое больше, чем слова «долг», или «тюрьма», или «попрошайничество», или даже позор сумасшествия.

Ханна и Джозеф поблагодарили Дам Попечительниц, но взмолились оставить их дома, сделать так, как они хотят, беспокойства не будет, просто оставьте их вместе. Приют не мог предоставить им милость, которая им необходима, он может лишь разделить их из благородных побуждений. Для них лучше спрятаться и умереть в канаве или от голода на родной кухне, среди предметов, которые окружали их всю жизнь — потертый, пустой стол, тарелки и сковородки, холодная плита, белые, остановившиеся часы…

— За вами будут хорошо ухаживать, — убеждали Дамы, — и вы будете видеться дважды в неделю. — Бодрые, деловые голоса авторитетно обхаживали, а старики не привыкли оказывать сопротивление. Поэтому, в тот же день, бледных и безмолвных, их забрали в Приют. Ханна Браун была уложена в женском крыле, а Джозефа положили в мужское отделение. Впервые за пятьдесят лет их разделили. Они больше не увиделись, так как через неделю обоих не стало.

Меня потрясла их смерть, как никакая другая, как и убивающая доброта Властей, которые все организовали. Разделенные, их жизни ушли из них, они прекратились, будто по молчаливому согласию. Их коттедж стоял пустой, беззвучный, с запертой дверью на краю пустыря. Камни быстро стали холодными и отталкивающими, жизнь ушла отсюда слишком внезапно. Через год он упал — сначала крыша, потом стены, он рассыпался и утонул в зарослях шиповника. Его распад был таким неистовым и непреодолимым, как будто старики разграбили его сами.

Вскоре все, что осталось от Джо и Ханны Браун, и от их длинной жизни вместе, это кучка заросших травой камней, заброшенный сад, несколько проржавевших кастрюль и куст одичавшей розы.

Мама

Моя мать родилась в Глочестере, в деревне Кведжли, примерно в начале 1880-х. По линии матери она происходила из длинного рода Годсвольдских фермеров, которые лишились своих земель после бесконечного ряда бедствий, в котором пьянство, наивность, игра и воровство составляли более или менее равные доли. Со стороны отца, Джона Лайта, кучера из Беркли, она имела какую-то таинственную связь с Замком, что-то неясное и интимное, полузабытое, кто знает, что? — но подразумевающее где-то вдали кровную связь. Действительно, говорили, что вассал по имени Лайтли возглавлял убийство Эдварда II — по крайней мере, таково было убеждение местного учителя. Мать принимала эту историю со стыдом и удовольствием — таким же образом слух смущает и меня до сих пор.

Но какова бы ни была законная знатность ее предков, Мать родилась в заурядной бедности и была единственной сестрой среди большого количества мальчиков, ответственность за которых она неистово несла всю жизнь. Отсутствие сестер и дочерей — предмет ее постоянных сожалений; братья и сыновья занимали все ее время.

Она была, как мне кажется, живым и мечтательным ребенком, с любознательным, жаждущим умом; и ей была дана неуместно элегантная внешность, которая всегда не соответствовала ее окружению. К тому же она была гордостью школьного учителя, который делал все от него зависящее, чтобы защитить и развить ее. В то время, когда деревенская школа была не более чем палочно-воспитательной интерлюдией, в которой мальчики набирались не так знаний, как синяков, а девочек едва выучивали считать, мистер Эжолли, школьный учитель в Кведжли, выделил одного способного ребенка, заметив его жадный интерес, оригинальный и неукротимый. Это был пожилой человек, который вбивал рудименты знаний в несколько поколений фермеров. Но в Анни Лайт он увидел искру интеллигентности, которую, как он чувствовал, он обязан был взрастить и сохранить.

— Мистер Джолли был по-настоящему образованным человеком, — рассказывала нам Мать, — и из-за меня ему досталось много огорчений. — Она хихикнула. — Он часто оставался после занятий, чтобы помочь мне с арифметикой — цифры никогда мне не давались. Я и сейчас вижу его, как он вышагивает взад-вперед, подергивая короткий белый ус «Анни, — обычно говорил он, — у тебя чудная рука. Ты пишешь лучшие сочинения в классе. Но ты не умеешь считать…» И я, действительно, не умела; цифры будто вязали меня внутри в узлы. Но он был терпелив; он заставил меня научиться; и он давал мне читать свои замечательные книги. Он мечтал, чтобы я стала учительницей, видите ли. Но, конечно, отец и слышать не хотел об этом…

Когда ей исполнилось тринадцать, мать заболела, и девочке пришлось оставить школу. На ее руках оказались пять малышей-братьев и отец, за всеми нужно было ухаживать, и некому было помочь. Ей пришлось отложить книги и тайные амбиции, что от нее, естественно, и ожидалось. Учитель был в ярости и обозвал ее отца подлецом, но не в силах был вмешаться. «Бедный мистер Джолли, — с любовью вздыхала Мать. — Он так и не сдался. Он часто приходил к нам домой и, пока я стирала, рассказывал мне об Оливере Кромвеле. Обычно он сидел, такой печальный, и объяснял, какой это грех и позор, а отец только издевался и ругался…»

Может быть, во всем свете не было существа, менее приспособленного воспитывать пять взрослых братьев, чем эта мечтательная, полувзрослая девочка. Но, по крайней мере, она делала, что могла. Постепенно она оформилась во взрослую девушку с пышными волосами, стремительную в домашней работе, но с приступами рассеянности, порой впадающую в транс над горой овощей. Она жила больше ожиданием, чем домом: мистер Джолли и его книги погубили ее. В редкие часы отдыха она делала высокую прическу, втискивала тело в облегающее платье и садилась у окна, или уходила далеко в поля — там она сердцем впитывала поэзию, иногда набрасывала пейзажи нежными, как снежинки, мазками.