Выбрать главу

Несмотря ни на что, Мать верила только в хорошее и, отдельно, в газетные конкурсы. Кроме того, она свято верила, что если вы похвалите товары какой-либо фирмы, они засыплют вас образцами и деньгами. Однажды ей заплатили пять шиллингов за отзыв, который она послала в фирму пищевых продуктов. С тех пор она бомбардировала рынок письмами, отправляя по несколько каждую неделю. Восторженными фразами, вознося их за сверхъестественные достижения, она элегантно намекала на новые горизонты, открываемые только из-за, или спасение только благодаря: порошкам от головной боли, бутылям с липовым соком, вытяжке из говядины, искусственным сосискам, мыловарням, торговцам предметами любви, чиновникам, штукатурке на кукурузной муке и Королям. Она никогда больше не получила ни пенни за все свои усилия; но таков был ее стиль, страстность ее натуры и убежденность, что письмо обязательно напечатают. Подборки вырезок с заголовками «Благодарный страдалец», или «После года мучений», или «Я кричала до потери сознания, пока не наткнулась на ваше средство» валялись по всему дому… Она часто зачитывала их вслух громким голосом, полностью забывая об их первичном предназначении.

Одинокая, вся в долгах, вздернутая, сбитая с толку, обреченная на амбиции, которые никогда не осуществлялись, наша Мать все-таки обладала несокрушимой веселостью, которая била, как термальный ключ. Ее смех, как и рыдания, вспыхивали мгновенно, по-детски, и отключались без предупреждения — и без запоминания. Ее эмоции выхлестывались без остатка; она давала вам затрещину в одну секунду и хватала в объятия в следующую, разрушая вам нервную систему неровностью отношения. Если она разбивала горшок или резала палец, она издавала леденящий кровь вопль — а затем полностью и мгновенно забывалась в танце, прыжках или пении. Мне кажется, что я все еще вижу ее неловкую толкотню на кухне; слышу вскрики и стоны тревоги, иногда проклятия, учащенное дыхание при удивлении, резкую команду вещам стоять смирно. Упавший кусок угля поднимал волосы дыбом, громкий стук заставлял ее подскакивать и вскрикивать. Ее мир был лабиринтом малых ловушек и силков, сразу же узнаваемых по крикам и испугу. Мы поневоле подскакивали вместе с нею, сочувствуя, хотя понемногу научились игнорировать эти сигналы тревоги. Они были, в конце концов, не более чем формальным салютом дьяволам, которые хватали ее за пятки.

Часто во время работы, когда не вскрикивала, Мать произносила внутренние монологи. Или рассеянно подхватывала ваше последнее замечание и возвращала его вам, пропев ужасными стихами. «Дай мне кусочек торта», — могли попросить вы, например. «Дать торта? Конечно… И дай мне сердце тоже! Оно без ласки не может. С ним буду добр и смел, моя красавица Нэлл. Пастух ведет своих овец, а я поведу тебя под венец, тра-ла-ла-ла…»

Когда же образовывалась пауза в битье посуды и Мать была в настроении, она выдавала стишата о местных жителях, которые могли ранить, как трезубец:

Миссис Окей Заставит меня волноваться сто лет: Попала ей по ноге. Но это — крокет.

Вот типичная острота, структура и свобода стиха. Миссис Окей была нашим местным почтальоном.

Мать, как и Ба Трилль, никогда не жила по часам, непунктуальность была у нее врожденной. Она становилась совсем неуправляемой, когда дело касалось автобусов, и гораздо чаще пропускала рейсы, чем успевала на них. В те дни, когда не существовало еще строгого расписания и только кареты связывали со Строудом, она часто задерживала их на целый час, но когда начали ходить автобусы, она не поняла разницы и продолжала вести себя по-старому. Она не начинала собираться, пока не услышит рожок, доносящийся от Шипскомба. Тогда она наспех нахлобучивала шляпку, мечась по кухне с привычными воплями и стонами.

— Где мои перчатки? Где моя сумочка? Проклятие — где мои туфли? В этой дыре невозможно что-либо найти! Помогите же мне, идиоты — не галдите — из-за вас я пропущу его, уверена. Звонок! Вот он подходит! — Лори, беги и задержи его. Скажи им, что я через минутку буду…

И я мчался на берег, как раз вовремя, как обычно, чтобы увидеть, как заполненный автобус отходит от остановки.

— …Сейчас придет, она сказала. Ищет туфли. И минуты не пройдет, она сказала…

Какая мука для меня; я стоял, сгорая от стыда; водитель дергал звонок, а все пассажиры высовывались из окон и сердито грозили зонтами.

— Опять эта Мать Ли. Снова потеряла свои туфли. Поехали, трогай!

Но тут с берега доносился нежный и веселый успокаивающий голос Матери.

— Иду — эй, эй! Только переложила в другое место перчатки. Подождите секундочку! Иду, мои дорогие.

Отдуваясь и улыбаясь, в съехавшей шляпке, с волочащимся шарфом, таща корзины и мешки, она, наконец, хромая, перебиралась через жгучую крапиву и усаживалась, задыхаясь, на свое место в автобусе.

Если не было ни автобуса, ни кареты, Мать шла четыре мили до магазинов пешком, таща назад, домой, полные корзины овощей и падающих в грязь пакетов чая. Когда она уставала от подобных путешествий, она брала велосипед Дороти, хотя так никогда толком и не освоила механизм. Она была уже вполне счастлива от того, что машина двигается — но загадка того, как он стопорится и трогается, всегда ставила ее в тупик. Проезжающим односельчанам без конца приходилось сажать ее, а чтобы остановиться, она въезжала в изгородь. С кооперативными магазинами Строуда, где она была зарегистрирована как покупатель, она заключила особое соглашение. Успех зависел от быстроты и остроты слуха, а наблюдать саму операцию было огромным удовольствием. Когда она выезжала на последнюю прямую и уже виден был главный вход в магазин, она издавала один из своих знаменитых воплей. Помощник продавца, имеющий особое задание, должен был выскочить из магазина через боковую дверь и поймать ее в объятия. Он обязан был быть молодым и ловким, потому что, если бы он промахнулся и не поймал ее, она бы свалилась прямо в полицейский участок.

Наша Мать по природе была клоунессой, экстравагантной и романтичной, ее никогда не принимали всерьез. Внутри же она лелеяла деликатный вкус, чувствительность, ясность духа, которые, хотя и выколачивались постоянно жестокостью ее существования, все-таки до конца остались не сокрушенными и не отравленными. Откуда она черпала их или как умудрялась сохранять их — Бог знает. Но она любила этот мир и видела его свежим, сохраняла надежду, которую никогда не затягивали облака. Она была актрисой, дарящей с радостью, оригиналкой, хотя никогда не заподозрила этого, даже на мгновение…

Мой первый образ Матери — прекрасная женщина, сильная, щедрая, с налетом породистости, что всегда было заметно под нервной болтовней. Через несколько лет она стала и согнутой, и изношенной, ее природное здоровье быстро подточили более поздние испытания и неосуществленные устремления. На этом втором этапе я помню ее гораздо лучше, потому что на этой стадии она задержалась намного дольше. Я вижу, как она бродит по кухне, опускает сухарь в чашку с чаем, волосы спутаны, шпильки падают, одежда на ней бесформенно горбится, глаза остро всматриваются в игру света, она издает «А-а-а», или «О-хо-хо», или «Ага», рассуждая о Тонксе или пересказывая Теннисона и требуя моего внимания.

Со своей любовью к прекрасному, неубранными постелями, неоконченными письмами, подшивками вырезок из газет, с табу, суевериями, щепетильностью, трепетом перед титулами, с детальным знанием фамильного древа любого королевского двора Европы, она была неорганизованной массой непримиримых противоречий, девочкой-прислугой, рожденной для шелков. И все-таки, несмотря на все это, она вбила в наши нескладные мозги твердую, хоть и незаметную, тягу к красоте. Испытывая наше терпение и трепля наши нервы, она постоянно строила вокруг нас неосознаваемой демонстрацией своей любви интерпретацию человеческого, естественного мира, да так непринужденно и легко, что мы никогда не осознавали этого, но в то же время такого подлинного, что мы не забыли его до конца своих дней.