И так, с первыми деньгами в коробке, мы отправились по долине, поливая презрением выступления других мальчишек. Теперь уверенные в себе, раз признали качество нашего пения, мы стали оценивать, какой гимн лучше другого, и какой подходит нам больше. Горас, велел Уолт, пусть не поет вообще, его голос уже начал ломаться. Горас попытался оспорить это предложение, и завязалась первая короткая драка — они толкались на ходу, лягались, кидали друг в друга снегом, но вскоре все забылось и Горас по-прежнему пел.
Постепенно мы проходили долину, идя от дома к дому, заходя и к менее, и к более важным господам — фермерам, докторам, купцам, майорам и другим достойным людям. Сильно подмораживало, и задувало тоже; но мы совсем не ощущали холода. Снег бил нам в лицо, в глаза, набивался в рот, всасывался в наши обмотки, попадал в ботинки и сыпался с шерстяных шапочек. Мы не обращали внимания. Коробка с монетами становилась все тяжелее, а список имен в книге — все длиннее, и все более интересным, так как каждый дающий пытался превзойти других.
Мы проходили милю за милей, борясь с ветром, падая в сугробы и ориентируясь на светящиеся окна домов. И ни разу так и не увидели своей аудитории. Мы звонили в дом за домом, пели во дворе или на крыльце, под окнами или во влажной темноте прихожей; слышали голоса из далеких комнат; чувствовали запах дорогой одежды и неизвестной горячей пищи; видели горничных, несущих блюда с едой или выносящих кофейные чашки; получали орехи, кексы, инжир, имбирные пряники, финики, леденцы и деньги; но ни разу мы не увидели своих благодетелей. Мы пели, как и у входа в господский дом, независимо от хозяина. Сквайр показался нам, только чтобы доказать, что он еще жив, но и его появления мы тоже, впрочем, совершенно не ожидали.
Вечер шел своим чередом, но тут у нас произошла неприятность с Бони. «Noel», например, пелся на поднимающемся тоне, и Бони настаивал на его исполнении, но пел гимн монотонно. Остальные запретили ему петь этот гимн вообще, тогда Бони бросился драться с нами. Поднявшись после потасовки, он согласился, что мы правы, и вдруг исчез. Он просто повернулся и ушел по заснеженной равнине, не отвечая на наши призывы вернуться. Много позже, когда мы уже дошли до конца долины, кто-то прикрикнул: «Слушайте!», и мы остановились, прислушиваясь. Издалека, из-за полей, со стороны уединенной деревушки, доносился слабый голос, распевающий «Noel», но поющий его плоско, в одной тональности — это был отколовшийся Бони, Бони сам по себе.
Мы подошли к своему последнему дому высоко на холме, к ферме Джозефа. Для него мы выбирали особый гимн, о другом Джозефе, так чтобы прочувствовать, как наше пение добавляет пикантности этому вечеру. Последний отрезок пути на подходе к его ферме был, вероятно, самым трудным из всех. Через ухабистые, пустые поляны, открытые всем ветрам, где зарывали овец и бросали ломаные повозки. Стараясь не отставать, мы шлепали след в след друг за другом. Снежную пыль забивало в глаза, под шарфы, многие свечки почти погасли, некоторые уже совсем задуло, мы говорили громко, стараясь перекричать ветер.
Перейдя, наконец, замерзший мельничный поток — до сих пор мельничное колесо летом вхолостую вращало механизм — мы взобрались к ферме Джозефа.
Укрытая за деревьями, теплая под одеялом из снега, она, казалось, всегда существовала именно в таком виде. Как и всегда, было уже поздно; как всегда, это был наш последний заход. Снег мягко переливался, а старые деревья сверкали, как мишура.
Мы сгруппировались вокруг крыльца. Небо очистилось, и широкий поток звезд хлынул на долину и дальше, на Уэльс на белых склонах Слэда, угадываемого за черными ветвями леса, в некоторых окнах еще горели красные лампочки.
Все было спокойно, вокруг стояла обморочная, потрескивающая тишина зимней ночи. Мы начали петь, нас самих захватили слова и внезапная слаженность собственных голосов. Чисто, очень ясно, сдерживая дыхание, мы пели:
И две тысячи лет Христианства стали реальностью для нас в этот момент; хижины, усадьбы, райские места — мы все посетили; звезды сверкали, чтобы вести Господина через снега. А на фермерском дворе мы слышали, как животные ворочаются в своих стойлах. Нам дали печеных яблок и горячих сладких пирожков, источающих для наших ноздрей запах мирры, а в нашей деревянной коробочке, когда мы направились домой, находилось довольно злата, чтобы одарить всех.
Лето, июньское лето, с зеленой кожей земли, когда весь мир раскрывается и бурлит, — как и зима, наступало внезапно и узнавалось вами утром, еще в постели, даже не успев как следует проснуться — по кукушкам и голубям, оглашающим лес с самого рассвета, по теньканью синиц в цветущих грушах.
На потолке спальни почти сквозь сон проступало пятно растекающегося солнечного света — отражение озера, отброшенное сквозь деревья быстро поднимающимся солнцем. Все еще в полусне я наблюдал на потолке над собою его перевернутое мерцающее изображение, видел каждое движение его сомнамбулических волн и проекцию жизни на его поверхности. Время от времени его пересекали разбегающиеся стрелки, запоздалые следы шотландских куропаточек; я видел рябь, возникающую вокруг каждого стебля камыша. Мельчайшая подробность жизни озера, казалось, отражалась тут. Затем внезапно вся картина разлеталась на осколки, разбивалась вдребезги, как зеркало, и, обезумев, рассыпалась на крохотные золотые шарики, неистово дрожащие. Я почти слышал сильное хлопанье крыльев по воде, образующее устойчивое крещендо, и вот поперек потолка проносились тени лебедей, уходящие в сонное утро. Я угадывал их крики над домом, наблюдая за хаосом света над собой. Потом все медленно восстанавливалось и собиралось в звездочки, снова образуя тихое изображение озера.
Вид лебедей, улетающих с потолка спальни, регулярно сопровождал пробуждения летом. Но вот я уже проснулся и, выглянув в открытое окно, увидел, как гонят коров, услышал крик петухов. Озеро обрамлял буковый лес, и казалось, долина приглашает к Королевской Охоте. Мы использовали буки для сбора листьев, и даже в июне их молодые, плотно сложенные листики служили прекрасным дополнением в салаты.
На улице едва ли кто-нибудь был способен припомнить, что существовали и другие времена года. Никогда вообще не случалось дождей, мороза, облачности; всегда было именно так. От земли по ночам поднималась волна тепла и разбивалась о подбородок. Сад, кружащий голову запахами и мельтешением пчел, горел горячими белыми цветами, причем каждый цветок ослеплял таким накалом, что становилось больно глазам.
Сельские жители воспринимали лето как род наказания. Особенно женщины никак не могли привыкнуть к нему. Ведра воды растекались по тропкам, пыль сбивалась в комья, одеяла и матрасы языками свисали из окон, тяжело дышащие собаки подползали к дождевым трубам. Какой-то прохожий раз пошутил: «Достаточно ли тепло для вас?», и ему устало ответили истерическим хохотом.
В конюшне строителя, мистера Брауна, хорошо защищенной от солнца, мы помогали его конюху. Мы впитывали жар раскаленной шкуры коня, звук перестука копыт, запах горячей упряжи и навоза. Мы кормили жеребца отрубями, сухими, как ветер пустыни, пока и мы, и конь не закашлялись. Мистер Браун собирался прокатиться с семьей, поэтому мы выкатили двуколку на дорогу, поставили коня в шорах между оглоблями и затянули позвякивающие постромки. Пустая дорога уходила вдаль под слоем пыли, казалось, в долине ничто не шелохнется. Вышел мистер Браун в сопровождении жены, дочери и штафирки-зятя, они взобрались друг за другом в высокую двуколку и расселись, ритуально выпрямившись под нашими взглядами.